— Вагу! — Михаил озирался незрячими от пота глазами, понимая, что в эти секунды они одни под нависшей смертью. Колыбаев, стеная и ахая, торопливо затесывал конец лесины.
Подвели вагу, да где двум муравьям опрокинуть ведро с водой! Корж тонн на пятнадцать! Для него вага с Михаилом и Колыбаевым, что соломина с двумя муравьями.
— Угнал Валерку! Втроем бы подняли!.. — завопил Колыбаев и на четвереньках попятился к выходу.
— Встань на ноги! — приказал Михаил. И Азоркину: — Потерпи, Петя, потерпи!..
Ухватив кайло, Михаил осаживал им край глыбы и совсем не слышал, как что-то кричал Колыбаев, взмахами рук отчаянно звал взглянуть вверх. Михаил наконец-то взглянул на купол: центр его назыбился, а по краям, по кругу мелко пузырилась порода, пузырьки лопались, рассеиваясь дождем, как бы в последний раз предупреждали: жить хочешь — уходи!
Все это видел и Азоркин. Откидывая ноги и загребая правой рукой, он рвался, бился сильным телом:
— Ми-и-ша-а-а! Не оставляй!..
От этого крика должна бы была содрогнуться гора. Михаилу заморозило спину.
— Бригадир! Бригадир-ир! — позвал он зачем-то.
Колыбаев что-то кричал уже чуть ли не от комбайна, и крик его был обрывист — уходил.
Взбрасывая ноги, Азоркин наконец утвердил их на корже, подобрался пружинисто и, рванувшись всем телом, откатился клубком от купола. Михаил поймал его за культю и, не давая встать на ноги, согнувшись, поволок, будто не матерого человека, а тряпку. «Хрип, храп...» — раздался разбежистый треск над головой.
До выхода из лавы оставалось с десяток метров, когда исходящая струя воздуха повернула вспять, в лаву. Лава, как насос, затягивала в себя воздух с обоих выходов, потому что по всей ее длине и ширине шло медленное сплошное опускание кровли, чтобы, набрав мощи, хлопнуть мгновенно.
Воздух остановился, потом сзади, из лавы, ударило, точно гигантской подушкой, сбило Михаила с ног, и он уже не помнил, как его, склубившегося с Азоркиным, лава словно выплюнула в штрек.
Лава «села по-черному».
Михаил, должно быть, какие-то секунды был в забытьи, но культи Азоркина не выпустил — так сжал, чтобы сдержать кровь, что пальцы окостенели. Азоркин был в сознании, зябко постукивал зубами и слабел. Михаил привалил его спиной к борту выработки и сам опустился рядом.
— Жив-вые, Пе-тя, — с перехватом дыхания прохрипел он. В ушах бухало и звенело, во рту и в горле все было перекалено, а кожу спины будто каленым жгло — так болела рана.
Первым прибежал Колыбаев. Шаркнулся перед ними на колени в толчею штыба,
— Живые!..
Забегал глазами по густо измазанным в дегтярно-черное — кровь с пылью — Михаилу и Азоркину.
— Бинты! Давайте бинты!
Штрек наполнялся людьми.
— Где медсестра? Медсестра где-е? — слезно требовал горный мастер Борис Черняев.
— Да вон скребется!..
— Жгут! А обработку — на-гора! — распорядилась медсестра Таня и приблизила лицо к Михаилу. — Свешнев, опять ты?
— Я, Таня, — виновато улыбнулся глазами. — Везет!
— Ну, отпускай. Отпускай же!
Михаил хотел отпустить культю, но рука его не слушалась, была бесчувственна и тяжела. Ему стали разжимать пальцы, они вроде бы обламывались по одному.
— Сила-то нечеловеческая...
— Ну!
— Так не у каждого хватит...
Черняев, согнувшись, сморкался в полу спецовки.
— Лава — по-черному! Ну и хрен с ней! — Ударил каской оземь. — Не-ет, ты посмотри! — Он нервно смеялся. — Поглядеть, так вроде и пару не хватит спичку потушить. А тут силу нечеловеческую проявил!
Черняев вытянул свою руку, медленно сжимая пальцы в кулак. Носик у Черняева утиный, губы припухлые, лицо маленькое, бритвы толком не знало. И трогателен и глуповат был он в своей горячности: у него в смене несчастье, комбайн с конвейером завалило, уж наверняка добра ему ждать нечего, а он восхищение высказывает...
Азоркина унесли, и Таня принялась за Михаила. Подоспели горноспасатели — свежие мужики с блестящими кислородными баллонами за плечами. Встречные их оповестили, что работы для них нет, но они не вернулись — совестно быть непричастными в таком деле.
— Газа нет? — спросил старший, чтобы не показаться праздным.
— Нету, — сердито ответил Черняев и, хлопнув себя по спецовке, выбил пыль, которая стала медленно смещаться. — Не видишь, через завал протягивает?
Горноспасатели не уходили, шарили глазами, переговаривались полушепотом:
— Это какой из них?..
— А вон, которому рану на спине обрабатывают,
— Да это же Свешнев! Я знаю его!
— Геройство проявил, не он бы...
«Да какое к черту геройство!» — хотел возразить, урезонить их Михаил, думая о себе как о постороннем. А сам чувствовал, вернее, не чувствовал (ибо чувства из него как бы постепенно вытекли), а осознавал себя вовсе не здесь, но где-то там, на-гора, — дома или скорее всего под Елью с Изгибом По-лебяжьи, где, уткнувшись лицом в палую хвою, страдает и празднует свое и чужое спасение совсем другой Михаил, а этот, который был со страхом и болью, вышел из него, отделился. Этот же Михаил жизни не чувствовал: повались сейчас этот штрек, и то не кинулся бы кого-то спасать, и сам не стал бы спасаться...
— Немножко больно будет, потерпи, Миша, — ворковала над ним Таня.
— Да не больно мне...
— Правда, железо... — бормотала Таня, опоясывая торс Михаила бинтами.
— Таня, ты не знаешь... Он в шоке. Мы все в шоке... — тряс головой Черняев, наморщив, будто от боли, лицо. Он пытался помогать Тане, но только повторял руками ее движения. — Гордиться после будешь, внукам рассказывать! — Черняев был в том возрасте, когда эмоции довлеют над рассудком, когда открываются истины и совершаются заблуждения. — Михаил Семенович! — Черняев обеими руками ухватился за Михаила. — Дядя Миша... — голос его дрогнул и осекся. — Давайте оденемся, дядя Миша...
Черняев сбросил с себя куртку, оставшись сам в затерханном свитере, опахнул Михаила, пытаясь, как малому дитю, засовывать руки в рукава, но тот молча отстранил его, оделся сам и застегнулся на все пуговицы.
Таня поднялась, поправила под каской волосы, склонилась к Михаилу.
— Как чувствуешь себя, Михаил Семенович?
— Ничего, спасибо.
— «Скорая» будет ждать, без провожатых его не отпускайте, — наказала Черняеву.
Еще издали неуместно запахло одеколоном и той свежестью необношенной спецовки, по которой заранее можно угадать шахтовое начальство.
Обычно в таких случаях начинается спешное «замазывание грехов». Пока начальство пройдет до забоя каких-нибудь сотню метров, шахтеры успевают «зализать» все нарушения по технике безопасности: и недостающую рудстойку подбить, и резиновые перчатки для комбайнера вырыть откуда-то из штыба, и крепежный материал с пути-дорожки прибрать (не дай бог, запнется кто), и газ метан замерить, и в куртки поодеться, на все пуговицы застегнуться — голыми работать не положено...
Так было всегда, а сегодня ждали спокойно и отупело, с тем безразличием, когда, что ни делай, все зряшно: ни себя не утешишь, ни других. Электрические кабели, видно, сдернуло обвалом с подвесок, сбросило на почву, а это грубое нарушение, если кабели не подвешены. Но ни Черняев, ни Колыбаев и пальцем не пошевельнули. Колыбаев не то что куртку, даже майку не надел. Сидел, будто неошкуренная чурка: грязь засохла на нем, в серую кору превратилась.
Намного опередив директорскую свиту, прибежал инженер по технике безопасности Комарец Максим Макарович с длинным прозвищем Свою-Вину-Знаешь. Комарца шахтеры не то чтобы побаивались, просто встречаться с ним в забое никто не желал — не было случая, чтобы тот побывал в забое и «по карману не стукнул» кого-нибудь. Ходил Комарец сутулясь, но голову держал прямо, отчего шея у него была вроде надломлена. Глаза черные, приученные к строгости и вечному недовольству. Весь его вид выражал, что в своей жизни он не допустил ни одной оплошности, а все кругом только и делают, что нарушают технику безопасности с одной целью — навредить ему лично...
Когда Комарец вступал в разговор, то первыми его словами были: «Свою вину знаешь?» Потом тщательно разъяснял, в чем вина, и тут же делал вывод о наказании. Рассказывали, что Комарца не однажды разбирали на партийных собраниях за формальный подход к делу. Правда и то, что почти все его наказания пересматривал директор шахты Комаров, отчего имел неприятности от горной инспекции, и все хотел заменить Комарца, но на этот пост никто не желал заступать.
На этот раз Комарец тоже не изменил себе: провихлял на кривых ногах так стремительно, будто собирался проникнуть через завал в лаву. У завала как-то дернулся, отпрянул назад.
— Ага! — сказал, будто решил что-то очень важное. — Значит, так... — Потоптался бойцовским петухом, озирая понуро сидящих, остановил взгляд на Михаиле, спросил: — Свою вину знаешь, Свешнев?
Михаил молчал.
— Хо-рошо, — протянул Комарец, — скажи, Свешнев, зачем ты вчерашней ночью задержался в шахте на два часа?
Михаил не мог и не хотел слушать Комарца, весь был в себе, страшно хотелось пить, но спецовки с флягами остались в завале, и он ни у кого не попросил, а теперь и просить было не у кого — не у Комарца же. Михаил видел новенькую, без вмятинки, белую флягу в наружном его кармане, она вылупилась на треть, запотев прозрачными капельками.
— Я вас спрашиваю, Свешнев!
Спине делалось все горячей и горячей, но отчего-то клонило в сон, как и вчера после смены. «Как же теперь у Азоркина рука?» — И почему-то думал не о культе Азоркина, а о кисти руки, оставшейся в завале под коржом. И вдруг увидел явственное: Черняев встряхивает Комарца за грудки. Затем голова Комарца как-то пружинисто стала отскакивать — и раз, и другой, и третий.
— А вот тебе и ответ!.. Вот! — приговаривал Черняев.
— Да разними ты их, Ефим! — будто очнулся Михаил.
Колыбаев словно и ждал этого: как сидел, подпрыгнул, рванул Черняева сзади за свитер. Тот, потеряв равновесие, осел на почву. «Что они делают?» — возмутился в душе Михаил, обессилевая вконец и сожалея о том, что всю эту сцену видит Валерка Ковалев.