Шахта — страница 38 из 45

— А мой Витька-а... — Ольга медленно повела рукою вдаль.

— Витька твой!.. Сроду был отчаюгой. У меня огурцы крал!.. — проскрипел Петрак, не дав той договорить.

И примолкли, притихли старики, словно спохватившись, что бессовестно забыли о том, зачем пришли. Где же это видано, чтоб дорогих гостей встречать не расспросами об их жизни, а наперегонки свое выкладывать.

— Ну что же... это, к матери-то небось завтра поедете? — сказал Трофим, подымаясь. — Кланяйтесь ей от нас.

Он долгим, охватистым взглядом глядел по-над огородами, туда, где в далекой дали мглисто нарождалась ночь, а ближе будто кто невидимый ходил и разливал по лощинам молоко тумана, и он языками растекался по округе. В холодной зоревой траве кричали перепела.

— Ишь разошлись, — сказал Трофим о перепелках. — Отец, бывало, шутил, когда жись прижимала: провались, говорил он, земля и небо, только перепелок жалко!..

Трофим пошел, а за ним заподымались старухи и Петрак.

— Прошшайте, прошшайте...

И исчезли, будто истаяли за задичавшими от бурьяна плетнями, за нежилыми дворами деревни, которая сама была похожа на умирающего старого человека: душа еще теплится, а тело холодное.

Валентина готовила ужин на низкой плите-времянке. Дым то ровно уходил вверх, то льнул к земле, затоплял угольной горечью двор, а Петр нервничал.

— Как печенеги. Там у Гришки с Анькой по комнате пустует. В кранах — и кипяток и холодная...

— Конечно — соглашалась Валентина — Какие тут условия!

Но Михаил в душе радовался, что хоть такую Чумаковку застал. Он ехал на родину, а Чистоозерная для него, как и для родителей, — чужбина.

Тихая, зябкая заря разлилась вполнеба. Петр принес полушубок, укутал им отца. Валентина закончила стряпать и тоже присела к мужикам, набросив на плечи от непривычной летней сибирской прохлады теплую кофту и прикрыв полой прижавшегося к ней Сережку.

— Дом-то на кого бросили? — спросил отец.

— Пока Олег в нем остался, — ответила Валентина.

— Вот это ловко! — Отец метнул сердитый взгляд на сноху, дескать, не тебя спрашивают, бабу неразумную, когда хозяин тут. — Это как же, дитя бросили, в года не вошедшего, дом бросили...

— Да какое дитя, папа, не расстраивай себя. Приехали — значит, поживем, — успокоил отца Михаил, удивившись, как отец сразу уловил их зыбкое положение. Издалека-то все проще кажется, а тут не успел приехать, и теперь уже странно, дико и вроде баловством выглядело все то, что выстрадал. «Нет, правда, неужто я здесь не гость?» — удивлялся он.

А из Чистоозерной все не приезжали. Уже огни в той стороне кишели — прямо целый город. Улицу заполняли сумерки. Луна стала подниматься невероятно громадная, слабо нагретая, с темными окалинами, когда где-то за деревней начал нарастать заполошный вопль. Кажется, от этого вопля и перепела и коростели притихли испуганно и черные избы плотней присели к земле.

— Григорий едет — сказал отец. — Радио теперь пастухам вместе со спецовкой выдают!..

А рев уже ворвался в деревню, и, пересиливая его, властвуя над ним, высился голос: «Го-ол! Какой красивый гол!».

— Во! — навострился отец. — Только и слышишь: мяч ногами пинают, а весь мир орет, ровно конец света приводит. А еще с кочережками по льду... хоккеисты эти... Тьфу!

— Ну что ты, папа, развлекается народ, отдыхает, — возразил Петр. — Раньше в деревнях тоже в лапту играли.

— Играли, — согласился отец. — А теперь не играют... Нет уж, раз завизжал вот этак мир, значит, захворал!..

«Ишь ты, куда хватил старик, — усмехнулся про себя Михаил. — Мир захворал... Так-то мир всегда хворал. Сколько земля крутится, столько он и хворает. Жизнь без болезней не обходится...»

— Выключи ты свой чемодан! — закричал отец на въезжающего во двор Григория. — Глухоту наводишь.

— Ну, а чего сидеть тут! — тоже зашумел Григорий, слезая с лошади. — Я не знаю, отец, тебя хоть связывай да вези с собой. Сидишь тут... гостей-то как встречать? Ни помыться, ни пожрать по-человечески.

— Ишь кипяток! К отцу в дом приехал и разоряется, — проворчал отец, уходя зажигать лампу.

— Нет, правда, эти старики хуже детей, — обратился Григорий уже к братьям, опуская подпруги седла. — Дитя-то — за ухо да поволок, а с этими попробуй... А-а, ну их!.. — Бросил плащ на седло. — Впотьмах-то и не знаешь, с кем целоваться.

Обнялись. От Григория шибануло степью, запахом сбруи, конским потом — такими запахами, какими на родину только и заманивать.

— Два года? Ну, точно — два года не был! Все над нами пролетаете, собаки, все мимо на свои курорты, — срывистым от радости голосом частил Григорий. — Пасешь, а они зудят, зудят, челноки-то белые. Вот, думаешь, может, Мишка на нем полетел... Видно нас оттуда? — спросил наивно и сам ответил: — Где нас увидишь, букашек. Страшно небось на такой верхотуре?

Зашли в дом, а следом Анна с мужем и Иван с женой. С сумками — еды понавезли, не понадеялись.

— Ну, здравствуй, братка... — Анна сдержанно поздоровалась, словно вчера виделись, а с Валентиной — и того холодней. — Мойте руки да за стол, — распорядилась, — а то уже зориться начинает. Зори-то сейчас целуются.

Стала вынимать посуду из шкафа, по столу расставлять. Стройная, длинноногая — вся «свешневская», только характер какой-то чужой: строгости больше, чем у всех мужиков Свешневых.

— Ты, Анютка, с нами как с пацанами в своей школе обходишься. А под моим командованием тоже триста голов. Не какой-нибудь там пастух, а скотник-оператор. Поняла? Кнопки жму — в одну сторону телята выскакивают, в другую — молоко рекой льется.

— Будет, нашел время зубы мыть, — зыркнула на него Анна.

А от керосиновой лампы свет такой, что и сравнить не с чем, до того отвыкли: тускло-красный, лица едва различимы. А когда-то, после коптилки, вот эту же лампу зажгли, так глаза позакрывали — ослепила яркость. Рядом с керосинкой над столом висел электрический шнур с лампочкой, и Михаилу показалось, что все, что с ним сейчас происходит, происходит невсерьез, какая-то нелепая случайность вернула его в детство. Тени на стенах от сидящих за столом, тот же длинный стол, тот же посудный шкаф и стены... Ложку бы выщербатить зубами, да так, чтоб отец не заметил! Или потихоньку толкнуть кого из братьев в бок: гляди, мол, что за чудо с потолка спускается! Тот пока лупит глаза на «чудо», а у него хлеба отщипнуть или из его глиняной чашки погуще ложкой вычерпнуть...

— Так что же с мамой-то будем?.. — напомнила сестра о главном. — Врач вчера выговаривал. Сколько, говорит, можно тянуть...

— Эх! Что делать, — мотнул головой Григорий. — Тыщу раз говорил: забрать домой да травой поить. Не-ет, пичкают там этой химией! Таблетками-то и молодого можно угробить. А чердак весь чебрецом завешан да кровохлебкой...

— Погоди, Гриша, не горячись, — попросил Иван. — Лечилась же она травами. Сами же поили ее. У мамы это... — Иван покашлял, подвигался на скамейке.

Григорий забегал глазами по лицам родных.

— А зачем тогда резать? — возразил, испуганно оглядывая застолье, словно кто-то настаивал на операции.

— Если хотя бы один против ста, все равно нужно оперировать — тихо, вроде стесняясь старших, сказал Петр. — А потом, чего мы решим? Слово-то за мамой. Так ведь, Миша?

Все враз поглядели на Михаила. Старший, мол, за тобой и слово последнее, говорили глаза. Но он испуганно, как пугался до потери речи, когда мальчишкой ловили за ухо в чужом огороде, оглядел застолье: «Да что же я? Как я могу?» — И с внезапным облегчением понял, что он не самый старший в семье: здесь же отец сидит. Вот он, такой родной, мудрый отец. Отец жив, значит, и мы еще дети, и есть плечи поперед тебя, которые, когда будет нужда, прикроют, и голова, которая за тебя обдумает и ответит. Здесь, в родном доме, Михаил испытал сейчас это облегчающее чувство слабости. Оно, это чувство, было давно-давно им забыто-перезабыто, ибо там, в его совсем нездешней жизни, он сам отец и ответчик и за себя и за других.

— Ясно, что слово за мамой, — согласился Михаил. — Но и нам надо тоже на что-то решиться. Папа, что ты скажешь?

— Ничего я, дети, не скажу. — Отец сидел, опустив маленькое, заклинившееся к подбородку лицо, и тени от кустиков бровей прятали его глаза. — Уморился я жить, и мать уморилась.

— Чего ты говоришь зря! — обиделась Анна. — Отчего теперь умариваться? Живи да радуйся. Вот хоть сейчас к нам жить поедем. Пальцем шевельнуть не дадим... Мать выздоровеет, сюда больше не пустим.

— Не выздоровеет она, глупая ты, хоть и ученая. Мать умрет, и я за ней следом. Старый ворон даром не каркнет, не бойсь.

— Ты же старый солдат, папа...

— Раньше срока-то чего...

— Вот и поговори с ним...

— Да пришел он, срок-то. Прише-ел! — затряс отец хохолком волос. — К себе она заберет, — искоса взглянул он на Анну. — А Петрака заберете? А Ольгу с Полькой? А-а, то-то! А хошь бы и забрали — это что ж, в скворешнике наверху сидеть? Нетушки. Всю жизнь ногами на земле стоял, а теперь в скворешник? Тело в таз с горячей водой, а душу куда? Вот он и подвелся, срок-то, сам собой.

— По-твоему, папа, мы должны вернуться сюда? — Иван вздохнул, поскреб в затылке. — Опять к этим избам, к печкам этим...

— Да не надо, чего без толку буровишь? По-нашему, все кончилось, а по-вашему, слава богу, началось. Мы ж не лиходеи своим детям, чтоб желать вам, как мы жили. Для того ли из кожи лезли, учили вас? Вот и живите на здоровье, а нам этого хватит, — повел отец рукой. — Старики-то, они только языками молоть, а сами отсюда не хотят, хоть того же Трофима возьми...

— Вот арифметика! — крутанулся на лавке Григорий. — Чего куришь-то?

Отец протянул Григорию пачку «Севера», и Михаил заметил, как дрожала его рука. Григорий, втягивая щеки, жадно закурил, а отец упором рук в стол помог себе поднять тело с лавки.

— Вздремнуть надо, — сказал слабо, почти одним дыханием. — Приустал я. — Глухо и редко застучал деревянной ногой в пол к горнице, у проема дверей остановился. — И вам пора. Заря уж луком взялась.