— Что фашист-палач? — подсказал Михаил.
— Не превышай меру! — нисколько не смутился Азоркин. — За превышение по затылку бьют. — Азоркин вдруг по-собачьи замер, вглядываясь в сторону верхнего выхода. — Видал? — кивнул неопределенно. — Ефим побежал по телефону орать. Глядишь, включат конвейер, испортят нам беседу... Так вот, значит, уважать некого, некого и любить... Меня жизнь делала... Все справедливо!
Конвейер завизжал, загремел скребковой цепью, проглатывая слова Азоркина и будоража нервы. Михаил, пригибаясь на ходу к уху Азоркина, прокричал:
— Не дай бог, прижмет хвост, тогда и поглядим, кого уважать, кого любить станешь...
— А во! — Азоркин ткнул Михаилу под нос черный кукиш. — Не зауважаю, не полюблю!.. Я лучше голову в петлю!..
«Дурак-дурачина, — тянулось липучей резиной в мыслях Михаила то ли о себе, то ли об Азоркине. — Вот уж дурак так дурак!» — И он хряскал уголь, не тратя сил, легко, да тоннами, тоннами же переносил на себе рудстойки, убивая силы, сбереженные на машине.
Сам себя забыл в труде, пять последних часов в пять минут обернулись, когда в уши сладостным пением полилась тишина, и тут услышал удаляющиеся шаги напарников и колыбаевское: «Михаил, догоняй!»
Вот тогда, отирая пот и одеваясь, он представил получасовой путь от лавы до ствола, подъем в клети на-гора, переодевание с баней, дорогу от шахты до дома поперек ночного городка да еще по ответвлению-распадку вверх, представил весь путь, и впервые за десятки лет таким недосягаемо далеким показался дом, таким неодолимым путь (который был сроду радостным и легким), что невольно опустился на почву у стойки, чтобы накопить силы перед дорогой.
2
Он очнулся, как ото сна, вскинулся: «Вот елки, нашел место — в лаве, под «разгулявшейся» кровлей сидеть! Смена давно на-гора поднялась, наупрашиваешься стволового, чтобы одному клеть дал».
Поднялся, ойкнул от боли в пояснице, а тут хлобыстнул корж породы килограммов на триста прямо на комбайн. «Завалит к черту, а что сделаешь один?» Но место вывала породы оглядел. Корж, падая, раздвинул крепь, и в раковине купола отслаивалась, надувалась порода, еще готовясь сорваться.
Михаил включил комбайн, дал задний ход. Комбайн, будто в благодарность, мягко заурчал, закряхтел и медленно попятился под целую крепь. «Ну вот, тут и отдыхай, тут тебя не ушибет. Отдыхай, а я — домой. — На ходу нашел в кармане часы и вовсе раздосадовался: — Почти час просидел, чтоб меня!..»
Стволовой Иван Яковлевич Загребин, дородный, с гладким, совсем не шахтерским лицом, на просьбу Михаила подняться на-гора с какой-то радостной строгостью сказал:
— Посидишь!
«Уж не везет, так сплошняком». — Михаил покорно сел на лавку, кутаясь в спецовку и удивляясь появлению Загребина под стволом, потому что Загребин самый большой активист на шахте и поэтому почти не бывает на работе.
Из ствола обвально хлестала вода, откатчики лаково блестели резиновыми куртками, выталкивая из клети вагонетки с вымоченной рудстойкой и распилом. Ветер с шипением нес крупную плотную водяную пыль, и Михаилу представлялось, что он не на ветру сидит, а в стремительном потоке воды. «Полощет на-гора, — подумал уже в который раз. — Как бы не заколеть тут».
Загребин, в резине поверх ватника, плавно двигался от замков клетьевых решеток к сигнальному щиту. Подав сигнал в машинное отделение, он важно прохаживался в ожидании клети. Голову он держал высоко, рот кривил в презрительной улыбке, большие серые глаза — застывшие и немигающие, и Михаилу подумалось, что они так же безжизненны и холодны, как мокрая резина.
Стволовой — должность легкая, но власть над людьми имеется. Не то чтобы власть, но зависимость от него, что ли. Спуск и подъем людей делается строго по графику. После смены выстроятся шахтеры очередью к клети, и когда, к примеру, у всех часы показывают ровно пять, то у Загребина — без десяти минут. Люди из душных забоев потные — спецовки насквозь, а ветер у ствола до десяти метров в секунду.
— Поднимай! Время!
Загребин — руки за спину, туда-сюда невозмутимо и отрешенно.
— Ты погляди, прохлаждается, гадюка! — выкрикнет кто-нибудь, стараясь шибко не выказывать себя из-за спин Загребину.
— Празднует, что не у него — у другого кишки стынут!..
— Не трогайте его, а то еще накинет пяток минут. Или ранний уход с работы пришьет.
— А что я — раньше? Гляди, поверили ему!..
— Да кто ему поверит... такому-то?..
— Там потом доказывай!
Михаил задержался без причины, и к Загребину теперь не подступиться. Он взял из вагонетки доску пошире, приладил заветрие, но Загребин отнес доску опять в вагонетку.
— Не положено струе сопротивление делать, — сказал поучительно. — Не знаешь, что ль? — Сел рядом, загородил собой от ветра, спросил дружелюбно: — Проспал, что ль?
Михаил коротким взглядом увидел выпуклый водянистый глаз, широкую кость лба — лицо могучее и даже мужественное. Но из мерзлоты будто.
— Я говорю — проспал?
Вопрос был настойчивый, с издевкой.
«Не буду разговаривать», — решил Михаил, втягивая шею в воротник для экономии тепла.
— Я же по-хорошему. Чего ежишься-то? Спрашивают, так отвечать надо, — выстрожился начальственно.
— Надо? — не выдержал Михаил. — А вот возьму и не отвечу, что тогда? Все к власти-то манит. Да это у тебя не от поста, а от разврата!..
— Какое там, Миша! Была власть... — Загребин снял рукавицу, отер лицо рукой, желтой, как коровье масло. — Вот и ты уж со стариком поговорить не хочешь... Да. А я живу, похаживаю, на белый свет поглядываю. А тебе хотелось бы мертвым меня видеть, да? Все вы хотели бы...
— Чего городишь? Кто — вы?..
— Ну кто ж? Вы. Ясно кто! — Загребин пытливо уставился на Михаила. — Вот ты, простил ты меня за то, что я тебя к Караваеву водил за папиросы? Не прости-ил! — протянул, вроде радуясь тому, что не простил. — Мно-о-гих вы моментов не понимали. И теперь не понимаете... Все вы не понимаете, потому и не любите. А я — за правду, за нее... Для вас же, беспонятливых...
— Ну, хва-атит скулить-то, — Михаил сморщился, как от кислого. — И ты туда же, с правдой-то своей... Сорок лет по кабинетам моменты ловишь. Рабочим числился, а хоть кусок угля добыл? Моментщик! Чего ты за правду свою прощения просишь?
— На-гора поднимемся через сорок минут, — со злым удовольствием сообщил Загребин и встал. — Смена мне будет в три...
Михаил, чувствуя страшную усталость, прикрыл глаза. Грезилась степь, такая желанная и недостижимая. Ничего не хотелось ему сейчас, но только бы лежать в прогретой полднем степной траве у родимой своей Чумаковки.
Гулко гукали буферами вагонетки, клацал клетьевой замок, со старческим сипом и кряхтеньем падала из ствола вода, воздушная струя шипела с подвывом, и в этом монотонном шуме голоса откатчиков выделялись чеканно, металлически.
— Дави, дави. Ну! — требовал Федор Лытков.
— Пойдет — не кажилься — досадовал молодой голос. — Оставь пар для старухи!..
— Ну, это... трепло!
— Ла-адно, — нехотя соглашался молодой.
«Гах, гук, ах-х, пши-и-с-с», — убаюкивал шум — и опять голос Лыткова:
— Я, Генка, вчерась Пушкина видал в телевизоре. То — артисты, а это — сам... с царем смело говорил, как я с тобой...
— И царя Николашку видел? — куражился молодой.
— Кати, жеребец! Разнуздался! — обиделся Лытков.
Михаил, по уши закутавшись, выдыхал из себя тепло под спецовку, но не мог одолеть липкого холода и чувствовал сквозь полудрему, как весь стыло шершавится. «Ничего, дождемся... — говорил себе, чувствуя свое нездоровье. — Только бы Загребин больше не цеплялся».
...Когда-то, в нестрогое к технике безопасности время, в шахте курили. Михаил помнил, как выдали на-гора троих обуглившихся проходчиков, взорвавших метан цигаркой, как ревел шахтовый гудок — тогда и такое было; как, уже после похорон, на общешахтовом наряде дед Валентины Андрей Павлович Туров, с силой протягивая в груди силикозные легкие, точно железякой, грохал рукой по дубовой трибуне:
— До коих пор, в бога вас! В железа табашников, в етапы!..
Вскоре, будто отозвавшись на угрозы деда Андрея, сошел сверху закон, строжайше запрещающий курение в шахте. У ствола, при спуске в шахту, поставили табакотрусов из изработавшихся вконец стариков. А толку-то! Тот же дед Андрей сперва взялся круто: ощупает у шахтера карманы, заставит снять каску и, коль чувствует подозрение, требует:
— А ну-ка, расстегни штаны, молодец!
А смена напирает, волнуется — людей сотни, а по графику спуск полчаса длится.
— Ты, старый хрипун! Поищи у бабки!.. — кричали более ярые.
На помощь к деду Андрею прибегал из шахткома Иван Яковлевич Загребин. Деловито и аккуратно, чтоб не замараться о спецовки, продирался в голову очереди, к решетке клети, взбирался на дедову лавку и, махая руками, кричал поверх касок специальным для такой обстановки голосом:
— «Товарищи! Товари-ищи-и! Будьте сознательными! Не нарушайте технику безопасности-и! Ваша жизнь нужна Родине-е!
— В шахту нада-а!..
Задние поджимали передних, те прорывались в клеть потоком.
— Товарищи-и! — вопил Загребин, страдальчески скрещивая руки на груди. Спрыгивая с лавки и подрагивая щеками, уходил возмущенно и обиженно.
— Выполнил приказ? Иди, наверху хвостом помети, — неслось вслед Загребину.
Из-за проверок шахтеры стали опаздывать к месту работы, и шахтовое начальство решило не обыскивать, пустить дело на самосознание да закон, но деды оставались еще торчать у ствола для кое-какой острастки.
Дед Андрей особо строг был к своему зятю: чужих пропускал в клеть, а ему заступал дорогу.
— Папиросы есть? — А сам глазками, как острыми осколками угля, норовил в душу продолбиться.
Михаил тогда еще не курил толком. Стеснялся тещи и жены, а деда побаивался. Дед табака не переносил: «В шахте мало газу — тут еще хапать». Михаила заподозревал с первых его затяжек, заставлял дышать ему прямо в землистый, искрапленный углем нос. Михаил хукал в себя, дед вроде в шутку хватал его за ухо, приказывал: