— Живой? — спросил он по-русски. И сам себе ответил: — Живой.
Князь наклонился возле костра и вытер кинжал о траву.
— Ну и силен же ты, батюшка, ругаться дурными-то словами.
— Кто? — по-русски спросил Гончар. — Я? Я ругался?
— Блажил, на чем свет стоит.
— А где… — он сбросил с рук веревку и оглянулся.
— Бабы ушли, — ответил князь. — А попрыгунчиков мы вырезали. Ты-то как сам?
— Ничего, спасибо.
Из кустов на поляну один за другим выбирались казаки. На черных лицах блестели глаза и зубы. С тихим лязгом прятались в ножны клинки.
— Я же сказал, мы вас не отдадим, — проговорил Домбровский, подхватывая Степана под руку.
25. Земляк с Большой Подьяческой
Вся одежда Гончара была изодрана в клочья. Ему пришлось голым идти с казаками до того места в лесу, где они оставили лошадей. А там он переоделся в шаровары и черную гимнастерку.
— Это выходной мундир, — говорил Домбровский, помогая Степану застегнуть пуговицы на манжетах. — Мне он понадобился только раз, когда являлся с докладом к нашему консулу. Вот и снова пригодился.
— Зачем же таскать с собой парадку? — удивился Гончар. — Не могли оставить в обозе?
— Всего не предусмотришь. Если б вас не было с нами, на переговоры с индейцами пошел бы я. При полном параде. На них это действует. Проверено.
Затянув кожаный пояс и пропустив под погонами ремешки портупеи, Гончар обнаружил, что такая сбруя весьма удобна. Одну кобуру он повесил слева, другую — справа, сзади, чтобы не мешала в седле.
— Мы не нашли вашу шляпу. — Домбровский подал ему фуражку с металлическим козырьком. — Наденьте. На околыше есть ремешок, можете его опустить.
— Вы офицер? — Степан ощупал погоны на плечах.
— Разжалован в урядники. А вы, позвольте спросить?
— Нет-нет, я абсолютно гражданский человек.
— Знаю, знаю, — усмехнулся Домбровский. — Вы торгуете обувью.
К Степану подвели его вороного. Конь был почти неразличим в темноте, только белая звездочка виднелась между блестящими глазами. Холодный мокрый нос коснулся щеки Степана, и вороной замер, положив голову к нему на плечо.
— Соскучился? — Он погладил тугую шею и поймал ногой стремя. — Мне без тебя было плохо. Очень плохо.
— Могло быть хуже, — сказал Домбровский. — Хорошо, что они не стали следить за нами. Наверно, решили, что мы ускакали за подмогой.
— Я тоже так решил, — признался Степан. — Да так и надо было сделать. Зря вы рисковали.
— Это они рисковали, оставив нас за спиной. И просчитались.
— Эх, делов-то! Почикали как цыплят, никто и не пикнул, — хохотнул молодой казак, подведший коня.
— Рано радуешься, Кунцев, — осадил казака Домбровский. — Унести бы ноги, пока не рассвело.
— На конь! — вполголоса скомандовал князь, и в темноте заскрипели седла, забренчала сбруя, захрипели лошади, переступая под седоками.
Отряд ходкой рысью двинулся к выходу из ущелья.
Степана то трясло, как в лихорадке, то вдруг его сковывала судорога, да так, что он не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Он удивлялся тому, что не ощущал боли. На спине, наверно, не осталось живого места. А ведь несколько ударов достались и ребрам, и плечам. Но боли не было. Зато было странное чувство — будто с каждой секундой с него постепенно спадают тугие повязки, которыми было спеленато все тело.
Выбравшись на дорогу, казаки стали, и Домбровский с князем принялись рассматривать небо, чтобы сориентироваться по звездам.
— Не лучше ли нам остановиться, — сказал Салтыков. — Не верится мне, что они осмелятся выслать за нами погоню, да еще ночью. С нами, к тому же, раненый, ему бы сейчас отлежаться…
— Дорога ведет на юго-запад. Двинемся по ней, — решительно заявил Домбровский. — К раненому приставим двоих. Поддержат, если что. На рассвете станем в хорошем месте, передохнем, осмотримся. Вперед, князь?
— Вперед, — неохотно скомандовал Салтыков.
Гончара укачало в седле, и он задремал, склонив подбородок к груди. Рядом шумно дышали казачьи лошади. Мягкий топот копыт, скрип седла, переливы цикад — сколько ночей провел Степан под эту вечную музыку степных дорог…
Когда он проснулся, в сером небе над холмами уже протянулись огненные полосы рассвета. Кони шли шагом, и попутчики Гончара еще спали, скрестив руки на передней луке и безвольно раскачиваясь в седле.
Он проехал в голову колонны, догнав князя.
— Я даже не успел вас поблагодарить, — начал Степан.
— Не стоит.
— Кажется, я должен объясниться.
— Ничего вы не должны. — Салтыков выбил трубку о каблук и спрятал ее в карман. — Просто скажите, как вас теперь называть. Хотите остаться Такером? Воля ваша, оставайтесь.
— Мое имя — Степан Гончар. Я русский. Из Петербурга. Попал в Америку четыре года назад. Вот и все, что я могу о себе рассказать. Теперь о деле. Дочь профессора Фарбера никто не похищал. Она сама уехала с моими друзьями, шайенами, чтобы помочь мне, когда я лежал раненый в индейском поселке. На обратном пути, видимо, шайены, которые ее провожали, наткнулись на карателей. Сейчас Мелиссу прячут где-то в горах. Я примерно знаю, где. Туда и отправлюсь. Один. Меня они знают, а вас — нет. И любой отряд, который приблизится к ним, заставит их сменить укрытие.
— Коротко и ясно, — проговорил Салтыков. — Вы инженер? Впрочем, неважно. Наверно, любой русский человек, прожив четыре года среди американцев, начинает выражаться коротко и ясно. Воля ваша, отправляйтесь, куда считаете нужным. Если здоровье позволит. Но я бы все-таки хотел вам помочь. Земляки тут встречаются не так часто. Где вы жили в Петербурге?
— Угол Казанской и Гороховой.
— Так мы еще и соседи. Мой петербуржский дом — на Большой Подьяческой. Правда, я давненько там не был. Уже и забыл, каково это — жить в большом городе.
— Из-за экспедиции?
— О, из-за сотни различных обстоятельств. Я покинул столицу в семьдесят втором году, когда перевелся в Амурское казачье войско. И с тех пор не бывал в городах крупнее, скажем, Хабаровска или Николаевска.
Князь придержал коня.
— Как вам нравится это место? Остановимся здесь?
— Можно и здесь. Только я…
— Ну уж нет, — перебил его Салтыков. — Воля ваша, можете путешествовать в гордом одиночестве. Но сначала надо осмотреть ваши раны, наложить повязки. Да и подкрепиться перед дорогой не помешает.
Пока Домбровский осматривал и смазывал жгучей жидкостью спину Гончара, казаки сгрудились вокруг, обсуждая картину, представшую их взору.
— Эк расписало-то! Чистый ковер!
— Да, брат, наградил тебя Бог дубленой шкурой. Молотили от души. У любого бы кожа до кости полопалась, а тут, глянь, только ссадины остались!
— Палкой кожу не порвешь, шомполами надо было.
— Да сквозь строй, чтобы без роздыху.
— Ну, знатоки, — протянул Домбровский. — Когда сами копченым попадетесь, тогда и учите их.
— Налюбовались? — Гончар повернулся к казакам. — Могу одеваться?
Казаки, посмеиваясь, разошлись. Он снова натянул гимнастерку на голое тело и поежился.
— Что, жжется? — Домбровский заткнул фляжку. — Ничего. Рану водкой не испортишь. А где это вас так разрисовали? Видел я в Нерчинске одного морячка. Над его спиной, как он рассказывал, дикари трудились два дня, не смыкая глаз. Он, бедолага, извелся весь, пытаясь разглядеть рисунок.
Гончар не удержался от вопроса:
— В Нерчинске? Что вы там делали?
Для него это название всегда было каким-то образом связано с каторгой. Нерчинский рудник. В горах Акатуя. Бродяга Байкал переехал…
— Был проездом. А что?
— Ничего. Просто всегда немного завидую людям, которые побывали там, где не бывал я. Даже если речь идет о каторге.
Домбровский спрятал фляжку в подсумок, отстегнул от седла скатанное одеяло и расстелил его на траве.
— Надо отлежаться, — сказал он, садясь и стягивая сапоги. — Хотя бы часок. И вам рекомендую настоятельно. Переход будет долгим. А что до каторги… Я, милостивый государь, прошел всю Российскую Империю от германской границы до Великого океана. Как говорится, повидал свет. И что же? Всюду, если разобраться, одно и то же. Нерчинск. Всюду — Нерчинск. Всюду — божественные красоты природы. И человеческое ничтожество. Тупость начальства и подлость раба. Всюду Нерчинск.
— Да вы, сударь, пессимист.
Домбровский сладко зевнул и растянулся на одеяле.
— Отнюдь. Пессимисты не видят выхода. А я его нашел, по крайней мере, для себя. Вечная дорога, вот мой выход. Жить на бегу. Чтобы Нерчинск не догнал.
Он сложил руки под головой, закрыл глаза и через минуту уже безмятежно посапывал, погрузившись в глубокий сон.
Князь Салтыков присел рядом, вытирая полотенцем мокрое лицо и шею.
— Не хотите искупаться в речке? Вода мутная, но все же — вода.
Степана тянуло прилечь, подобно Домбровскому, но он не мог этого сделать из-за горящей спины. «Не надо было ничем мазать, — с досадой подумал он. — Все бы зажило само собой. От лечения только мучения». Усмехнувшись невольной рифме, он, кряхтя и поеживаясь, все-таки устроился на траве — полулежа, подперев голову кулаком.
— Вот так всю жизнь, — философски заметил Салтыков. — То бешеная скачка, то сон под открытым небом. И нескончаемая дорога. А знаете, ведь я сразу заподозрил в вас соотечественника.
— Чем же я себя выдал? Произношением?
— Отчасти. Впрочем, тут все говорят на каком-то дикарском наречии. Колониальный диалект великого английского языка.
— Кстати, вы-то как раз этим не страдаете. Даже странно. Я всегда думал, что у наших аристократов родной язык — французский.
— Ну, батенька, это вы сочинений графа Толстого начитались. Высшее общество излечилось от галломании аккурат в двенадцатом году. Точнее сказать, в пятнадцатом, после экскурсии в Париж. Как увидели своими глазами все прелести республиканской Франции. Нет, с тех пор главный язык Европы — английский. И Европы, и всего мира.
— И все-таки, чем же я себя выдал?
— Да ничем. Разве что… Уж больно вы, батенька, таинственны. Что ни спроси, ответ уклончивый. Мы с Домбровским сразу вспомнили недавнюю историю в Николаевске. Она прогремела как раз накануне нашего отплытия. Из Петербурга пришла депеша с приказом задержать одного вполне благопристойного господина. Да опоздала, он уже отбыл за океан. Оказалось, беглый кассир. Его портрет три дня украшал все газеты Амурского края.