Марк, 2112 год
И вновь сигнал из Кембриджа-1612 не поступает, и вновь я перелистываю записи прадеда.
«Но нет ли натяжки в моем предположении, что Шакспер, безусловно, гениальный поэт, мог без напряжения, без зачеркнутых строк и изорванных листов бумаги, взлетать на такие вершины?
Вдруг вспомнил незавершенную повесть Пушкина «Египетские ночи», в которой приехавший в Петербург на заработки итальянский поэт на глазах у зрителей импровизирует на тему того, как Клеопатра дарила ночь любви любому, кто готов был наутро умереть. Импровизация заканчивается строками:
– Клянусь… – о матерь наслаждений,
Тебе неслыханно служу,
На ложе страстных искушений
Простой наемницей всхожу… —
потрясающе, эта гордячка считает себя всего лишь «простой наемницей», хотя за ее ласки готовы отдать самое дорогое! Сколько же в этом «простой» царственного небрежения чужой жизнью! А вот еще:
Клянусь – до утренней зари
Моих властителей желанья
Я сладострастно утомлю
И всеми тайнами лобзанья
И дивной негой утолю.
Но только утренней порфирой
Аврора вечная блеснет,
Клянусь – под смертною секирой
Глава счастливцев отпадет.
Блестяще, несмотря на сомнительную рифму «утомлю-утолю»!
И самым весомым для меня аргументом в пользу собственной гипотезы стало то, что Пушкин считал такую импровизацию возможной, а скорее всего, и сам был на нее способен, – да и Лермонтов тоже! – ведь сколько замечательных стихотворений они без помарок, практически мгновенно, записали в альбомы светских дам!
Конечно, стихи в «Египетских ночах» не просто яркие, а ослепительно яркие, однако чем же экспромт вдохновенного поэта отличаются от того, что рождается им в муках?
Только одним: экспромт может быть выразительнее, однако он не бывает глубже. Никогда.
А примеры этой с трудом постигаемой глубины у того же Пушкина разбросаны щедро!
…вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
Иногда зачитываю на лекциях этот фрагмент из «Евгения Онегина» и спрашиваю: «Что здесь описывается?» Следует молниеносный ответ (из далеких школьных воспоминаний): «Москва, конечно!»
Уточняю: «А еще?» Через некоторое время: «Москва и впечатления от нее Татьяны». И начинается постижение скрытого смысла: «Деревенская девочка впервые попадает в огромный город. Вертит головой по сторонам, для нее, как в калейдоскопе, одна увлекательная картинка сменяется другой: ах, монастыри – такие большие; ах, бухарцы в пестрых халатах – такие забавные; ах, львы на воротах – такие грозные и похожие (на что? ведь живого льва ни разу не видела!)… И вдруг понимает, что проехала мимо множества церквей, ни разу не перекрестившись. Поднимает руку для знамения – и новое потрясение: на позолоченных крестах множество черных клякс! Но почему их не было на кресте их сельской церквушки? – да потому, что вокруг нее чисто и растут высокие деревья, среди ветвей которых галки не заметны. В Москве же – кучи мусора, в нем полно отбросов, столь для птиц притягательных, но старые деревья сгорели во время пожара 12-го года, а новые сравняться высотою с крестами не успели».
Вот так – с ювелирной тщательностью и точностью подобранные слова (одни имена существительные!) не только создают образ, не только описывают переживания героини, но и заставляют вдуматься. И мы, сами того не замечая, гостим уже не в состоянии Ламед (а первое, даже увлекшее прочтение – это всегда включение в игру), а в состоянии Реш.
Но если хоть краешком того высокого, что есть в каждой душе, еще и удается соприкоснуться с посетившим гения озарением – о! какое наслаждение!
Какое наслаждение – понять вдруг, как неслучаен подбор трех карт в «Пиковой даме»: тройка, семерка, туз; 3, 7, 11! Каждое из этих простых чисел исполнено сакральности, особенно 11, и выиграть именно на тузе Германну помешала сама судьба, опьянив его предвкушением близкой удачи, но принудив поставить на карту с лицом убитой им старой графини.
Да, возмездие не отменимо – и Пушкин, «рыцарь розенкрейцер», масон восемнадцатого градуса, знал и понимал это».
26 июня 1612 года
Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни
Зал суда в Вестминстере. Эссекс на коленях – так он простоял во все время судебного заседания – и кается…
Не помогает.
Мы с Саутгемптоном спокойны и всем своим поведением подчеркиваем, что виновными себя не признаем, как ни старается убедить нас в обратном королевский обвинитель – никто иной, как сэр Фрэнсис Бэкон, наш кембриджский наставник и Досточтимый Мастер нашей ложи вольных каменщиков.
Той самой ложи, в которой я – Первый Страж, а Генри – Второй.
Мы успеваем шепнуть друг другу: «Генри, я не буду просить старуху о пощаде». «Я тоже, Роджер. Не желаю походить на Эссекса».
Удивительно мерзкой была погода в тот день – 23 февраля 1601 года: ленивый мокрый снег вперемешку с тяжелым, как грохот барабанов при казнях, дождем. Капли влаги стекали по длинным, узким стеклам – от самого верха до самого низа – и умудрялись не только не сорваться по пути, но словно бы еще и прибавляли в размерах.
Иногда, впрочем, в сумеречный мир, как лазутчики в неприятельский стан, проникали случайные лучи солнца. Преломляясь на ненатурально крупных каплях, они на краткий миг озаряли зал суда яркими красными сполохами, и тогда черные мантии судей словно бы напоминали, что процесс – это всего только скучная прелюдия к спорому отсечению трех голов.
О чем помнили все… кроме, пожалуй, Эссекса, который все жалобнее скулил о безмерной своей преданности Ее Величеству, и Бэкона, который обрел вдруг в этот день голос особенно громкий и грозный. А особенно хорошо об этом помнил слушатель – точнее, слушательница в занавешенной плотной парчой королевской ложе.
…Я, несомненно, сплю, тогда почему так явственно слышу и вижу задающего вопросы Бэкона, гневающегося на весь белый свет Генри и самого себя вижу, как ни странно – совершенно спокойного. Вновь ожившая картинка? – но почему, в отличие от прежних, оживавших всего только несколько часов назад, она дышит ненавистью и страхом? Где примирение, прощение, нежность? Где хотя бы понимание того, как происходящее вообще возможно?
Как возможно, что Учитель столь казуистически допрашивает своих учеников, которых сам же и посвящал в тонкости юриспруденции?
Как возможно, что Досточтимый Мастер, глава нашей ложи, столь въедливо допрашивает тех, кого сам же и посвящал в каменщики первого градуса, потом второго, а потом и мастерского, третьего, – и называл их, как положено, но с особо любовным придыханием, братом Генри и братом Роджером?
…Я несомненно сплю, но тогда почему так явственно вижу, как оттопыривается парчовая занавесь, когда к ней прижимается багровое ухо старухи Бесс; вижу, как эта багровость постепенно наползает сначала на ту щеку, которая невольно трется о парчу, а потом и на другую; как кривятся тонкие губы, как великая королева мнет их почти беззубыми деснами и сглатывает жадную слюну… горячую слюну… которая давно уже горячее крови этой дочери тирана и интриганки.
Слюну, выделяемую в приступе двух самых сильных вожделений истинно великих властителей: дознаться и казнить.
…Я сплю – это несомненно. Наступило 26 июня 1612 года, последний мой день, это тоже несомненно, но тогда почему я сплю? почему силюсь наконец понять, как стал возможен тот пятнадцатидневный фарс февраля года 1601-го: проход от дворца Эссекса к королевскому дворцу, поспешное бегство обратно, шумные клятвы умереть за правое дело, а всего через три часа крики: «Они подвезли пушки, надо сдаваться!»; потом одиночный каземат в Тауэре, отчаянные попытки Элизабет добиться свидания со мною – и в ответ издевательские предложения встретиться с ненавидимым ею отчимом… а теперь вот суд, приговор которого ясен всем, кроме Эссекса, именем которого историки непременно назовут этот нелепый мятеж.
…Звучит вопрос Бэкона:
– Граф Ратленд и граф Саутгемптон! Во время преступного шествия к королевскому дворцу во главе толпы сторонников шел граф Эссекс – и по обе стороны от него вы с обнаженными шпагами. Вы подтверждаете это? Произнесите по очереди громко и внятно «да» или «нет».
– Да, сэр!
– Да, сэр!
Бэкон:
– Хорошо, что вы не пытаетесь опровергнуть показания многочисленных свидетелей. Однако что символизировало это демонстрируемое всем оружие? Какой смысл вы желали донести до лондонского сброда, приветствовавшего шествие восторженными кликами? Уж не тот ли, что грядет убийство Ее Величества?
А я слушаю его в непроходящем недоумении и одновременно слышу такой же уверенный его голос, звучавший на двухмесячной давности собрании ложи: «Символы братства каменщиков, а также будущая символика Ордена розенкрейцеров, мною учрежденного, всегда многозначнее толкования, которое дается для профанов и даже для братьев, не достигших высоких степеней посвящения. Например, считаю, что у каменщика, тем более у розенкрейцера, должен быть заметно длинный ноготь на мизинце левой руки[11]. По первому впечатлению – для того, чтобы братья, прежде чем подавать наши тайные знаки, могли распознать друг друга. Но это отличие во внешнем облике имеет еще и символическое значение! Оно указывает, что брат, как бы неприметен он ни был, – а мизинец, напоминаю, самый маленький и ничтожный из пальцев, – неустанно стремится к духовному росту, причем это стремление идет от сердца, а не от разума, вот почему я веду речь именно о левой руке».