Шакспер, Shakespeare, Шекспир. Роман о том, как возникали шедевры — страница 14 из 30

Тогда, на собрании мне это показалось не многозначным, а скорее, ложно многозначительным – однако круглое румяное лицо нашего Досточтимого Мастера сияло несокрушимой уверенностью в том, что Великий Архитектор посвящает в столь важные детали Вселенского Замысла только его – юриста и философа Фрэнсиса Бэкона.

…В зале суда я ответил резко:

– Вам трудно понять, сэр королевский обвинитель, что символ рыцарского служения благой идее – это не повязка на руке и не орден на шее, а обнаженный меч!

– Мне это действительно трудно понять, граф Ратленд, я, в отличие от вас и графа Саутгемптона, не посвящен в рыцари…

И, поняв по усмешке судей, что промахнулся, Бэкон раздраженно повернулся к ложе и посвятил всю мощь голоса бугорку на парчовой занавеси:

– И все же еще раз: не означали ли обнаженные шпаги, что вы имели кощунственное желание посягнуть на хранимую Богом жизнь Ее Величества?!

Видя, что Генри вот-вот вспылит, опережаю его:

– Ни в коем случае, сэр! Ни граф Саутгемптон, ни я не рассматриваем убийство как благую идею. Но ограничить творимый в Англии произвол – да, этого мы желали и желаем! Но вернуть парламенту всю полноту его прежних полномочий – желали и желаем!

Поначалу Бэкон удовлетворен: стремление превратить парламент из органа, послушно вотирующего налоги и сборы, в подлинно законотворческое собрание – это умысел (в понимании Бесс) куда более преступный, чем естественное желание (подозреваю, что естественное уже и для нее самой!) наконец-то ее придушить.

Однако о своих планах существенно стеснить произвол монархов мы говорили и на предварительном дознании – а ему, Бэкону, самому видному юристу Англии, почему-то мало простого повторения прежде нами сказанного.

И он затевает игру с куда более весомым для него выигрышем.

– Однако я все же возвращаюсь к тому, скорее всего, тайному смыслу, который имело обнажение вами шпаг. Ходят упорные слухи, что вы, граф Саутгемптон, и вы, граф Ратленд, принадлежите к богопротивному обществу, к так называемому братству вольных каменщиков. Вы это подтверждаете?

Что происходит?! Чего он добивается? И как смеет наш Досточтимый Мастер заговаривать о братстве публично?!

– Да!

– А вы, граф Ратленд?

– Да!

– Я не взываю к вашей личной чести – вы уже запятнали ее безвозвратно! – но призываю вспомнить о чести ваших славных родов. Будьте правдивы! Обнаженные шпаги – это зловещий символ братства вольных каменщиков?

– Ни в коем случае, сэр! Вся символика братства посвящена необходимости неустанных трудов на ниве строительства Храма Просвещения и Высокого Гуманизма! Оружие может обнажаться лишь в мирской деятельности вольного каменщика.

– Граф Саутгемптон?

– Высокий суд! – цедит Генри. – Во всем, что касается братства и его целей, мы с графом Ратлендом – полные единомышленники. Поэтому прошу его ответы считать также и моими. А вас, сэр королевский обвинитель, прошу учесть следующее: вы мне отвратительны! Мое последнее желание перед смертью – пнуть вас, как надоедливую, брехливую собаку. Больше я на ваши вопросы, чего бы они не касались, отвечать не стану.

«Ай, да Генри! – думаю я. – Что ж, и я не подкачаю!»

А Бэкон разозлен!

Разозлен – и, как это свойственно напыщенным краснобаям, хочет, чтобы его плебейскую злость приняли за благородный гнев:

– Граф Саутгемптон! Вы здесь – обвиняемый, а меня защищает высокий статус королевского обвинителя!

– Он не защищает вас, сэр, – говорю я ему ласково, – а украшает! Примерно так, как еще одна блоха – шелудивую шкуру старого пса.

Один из судей, не выдержав, прыскает, а Генри орет во весь голос:

– Браво, Роджер! Это лучшая шутка, которую я когда-либо слышал!

Председатель суда призывает к порядку, но теперь орет и Бэкон. Орет, ибо наверняка представляет себе, как хихикает в ложе старуха Бесс, с наслаждением ведьмы поощряющая свары между придворными – особенно если один из них при этом унижает другого. А потом ей донесут о дуэли, желательно смертельной именно для униженного.

– Судя по уверенности, с которой вы толкуете о ложе вольных каменщиков, несомненно преступной организации, вам в ней принадлежит важная роль?! Отвечайте, не медля!..

– Да, сэр!

– Главенствующая?!

– Нет, сэр!

– Так ответьте же суду, – и голос его становится вкрадчив, – кто тот главный преступник, который, я уверен в этом и прошу секретаря отразить мою уверенность в протоколе! – задумал выступить против нашей великой королевы. Кто возглавляет ложу?!

Тут уж я расхохотался, а Генри, с недоумением глядя на меня, неуверенно заулыбался… мне все стало ясно, а когда проясняется такое, что еще остается делать?

Только хохотать, вспоминая, как долго и старательно водружал карлика на пьедестал, который, – воображая себя каменотесом, работающим с глыбой гранита, – совершенно по-детски лепил из мокрого песка!

Но вот мокрый песок, высушенный трусостью и самонадеянностью Фрэнсиса Бэкона, внезапно осыпался – и я хохочу над тем, как этот упавший карлик уродлив.

Это же Бесс, в очередной раз вняв шепотку горбуна Сесила, заподозрила Бэкона в том, что он выткал заговор «Эссекса и его дружков по Кембриджу»!

Это же предатель Бэкон, дабы отвести от себя подозрение, упросил старуху назначить его, самого авторитетного юриста королевства, обвинителем на процессе – и Сесил (за какую мзду?) его поддержал!

Это дважды предатель Бэкон разработал с Сесилом – тоже наверняка находящимся сейчас в ложе, ведь он сопровождает каждый шаг Бесс, боясь, что чей-нибудь язык привидится ей более сладким, чем его, змеиный, – разработал план, как ему не только оправдаться, но и возвыситься в глазах королевы… и уже почти торжествовал, считая, что перехитрил нас, своих братьев и учеников!

Это трижды предатель Бэкон уже почти слышал, как растерянные, не понимающие, что происходит, мы блеем в ответ: «Вы же са-а-ми, сэ-э-р, и возглавляете ложу… вы и есть наш Досточтимый Ма-а-стер…» Но тогда он потребует от нас назвать имена тех, кто сможет «эту наглую ложь» подтвердить, а наша оторопь уже пройдет, и мы вспомним наконец, что вольный каменщик имеет право заявить о своей принадлежности к братству, но совершит преступление перед Великим Архитектором, если назовет имя другого вольного каменщика.

Свидетелей, таким образом, не будет – и самый видный философ Англии сумеет убедить Бесс, что Саутгемптон и Ратленд не только гнусные преступники, но и подлые клеветники!

Однако мы не оторопели.

Я хохочу, а Генри улыбается все шире.

Молоток председательствующего чуть не разнес судейский стол; стража, с трудом удерживаясь, чтобы не присоединиться к моему, – будто бы беспричинному и оттого особенно заразительному, – хохоту, чуть не уронила алебарды… но вот я наконец успокоился. И заговорил:

– Вольный каменщик не имеет права называть имена своих братьев, а Досточтимый Мастер ложи до недавней поры был нашим братом. Прошу, однако, высокий суд учесть, что на тайных заседаниях ложи никогда не обсуждаются вопросы государственного устройства, тем паче текущей политики – они считаются приметами мирской, так называемой профанской жизни. Далее прошу высокий суд учесть заявление, которое я сейчас сделаю: именно мы, я и граф Саутгемптон, являясь истинными зачинщиками заговора и играя на уязвленном самолюбии графа Эссекса, уговорили его этот заговор возглавить. Однако в замысленном нами было лишь стремление ограничить власть монарха. Любого монарха! Считали и продолжаем считать такое ограничение величайшим благом для нашей Англии! Предвижу далее, что ничтожество, выступающее здесь в роли обвинителя, потребует у высокого суда подвергнуть нас пытке. Заверяю, что никакие старания палача не вырвут из нас ни отречения от наших принципов, ни имени какого-либо члена тайной ложи вольных каменщиков.


Генри аплодирует.

Но не только он.

Из королевской ложи слышны хлопки – слабые, да еще и приглушенные плотной занавесью, они тем не менее производят на Бэкона и членов суда впечатление громовых раскатов…

Затем бугорок на парче становится Монбланом, и я понимаю, что Бесс сместилась в глубину ложи, а Сесил, с проворством уличного вора – к краю. И наверное, жестикулирует, оттопыривая горбом занавес… наверное, пытается убедить королеву не поддаваться случайному приступу великодушия.

Потом Монблан исчезает, будто его и не было, и я вижу, как жадно судьи смотрят в сторону королевской ложи, пытаясь уловить хоть еще один сигнал, хоть что-нибудь, что продиктует выносимый ими приговор – суровый и окончательный…

А еще я понимаю, что Великий Архитектор все же сотворял человека не как последнюю из тварей; что даже королева Елизавета, старуха Бесс – личность! Да, изуродовавшая себя самое, однако не сумевшая затоптать, выжечь, уморить ядовитой злобой свое изначальное величие – то величие, которое не может не оценить в других верность их убеждениям.

Когда в 1603 году я говорил об этом Элизабет, она плакала. И повторяла: «Это не так, Роджер! Самым ужасным образом не так».

А я ничего не мог понять – и злился.

Приговор был вынесен, и Эссексу в тот же день отрубили голову – мое заявление не помогло. Женщина по имени Бесс все еще любила его, а потому не смогла простить – нет, не государственной измены, а пренебрежения.

Саутгемптона заключили в Тауэр. Пожизненно, однако в 1603-м он был освобожден взошедшим на престол Яковом Стюартом, сыном Марии Шотландской, давным-давно казненной нашей «доброй женщиной по имени Бесс». Ирония судьбы!

Меня старуха ненадолго отправила туда же, в Тауэр, а потом в ссылку, подальше от Лондона, – велев при этом выплатить огромный штраф. Именно это меня особенно позабавило: неужто она думала, будто я, разоренный, раскаюсь в сказанном мною на суде? Неужто, приговорив двадцативосьмилетнего Генри к пожизненному заключению, она, будучи старше его на сорок лет, всерьез рассчитывала, что он зачахнет в Тауэре еще до ее ухода из мира? Ох, Бесс, ох, великая наша королева!