«Seid umschlungen, Millionen!»[26] – воззвал когда-то Шиллер к будущему человечеству симбиозов… и мы обнимаемся, все два миллиарда!
Обнимаемся мысленно, через Единую информационную систему, не покидая своих абсолютно комфортных жилищ.
А зачем, собственно, обниматься как-то иначе?
23 апреля 1616 года
Уилл Шакспер, последние часы жизни
А в конце года, кажется, 1610-го мы встретились снова.
Что происходило со мной после «Макбета», когда время так медленно и тоскливо истекало, но так быстро истекло? – да ничего вроде бы и не происходило.
Много пил, много ел, тучнел, стал задыхаться.
Богател.
Сочинял, только уже не помню что.
Кажется, пытался хоть как-то утихомирить боль – и, вспомнив Плутарха, в два-три вечера, но без какого бы то ни было подобия былой увлеченности, смастерил «Антония и Клеопатру». Да, точно, смастерил…
Нет бы написать тогда пьесу для трех персонажей: Клеопатры – Элизабет, Цезаря – Роджера и Антония – себя.
Как бы хорошо у меня получилось!
Но настоящий Цезарь был убит Брутом еще до того, как Антоний и Клеопатра соединились… точнее, он с нею соединился, а она с ним – нет, все никак не могла забыть своего лысого полубога, Гая Юлия… и пришлось мне остановиться на ничтожестве, якобы Цезаре – Октавиане или Октавии, не помню точно…
Помню только, что диктовал переписчику текст и сам себе удивлялся: зачем выволакивать на сцену кучу сторонников Антония, сторонников Октавия, приверженцев Помпея и прочую ничуть не интересную мне свору – общим числом тридцать три человека?
Однако выволок – и получилось такое, что лучше бы не получалось совсем. Неплохо было только вот это:
Теперь ты что! Игрушка из Египта,
Чтоб тешить Рим…
<…>
Нас будут лапать, как публичных женщин,
Невежи-ликторы и бичевать
Паршивцы-рифмоплеты, а актеры
Изобразят александрийский пир.
Антоний будет выведен под мухой,
А желторотый рядовой пискун
Представит жизнь царицы Клеопатры…[27]
И неважно, что это говорит Клеопатра, сдавшаяся на милость победителя, Октавия Цезаря.
Видит бог, это говорил я, сдавшийся на милость своей тягостной участи; говорил, выплевывая все свое отвращение к театру, к ее величеству публике и к самому себе, драмоделу Уиллу Шаксперу.
Выплюнул, вот только боль моя от произнесенного Элизабет в зале трактира «Митра епископа», утихла совсем ненадолго.
Кажется, произвел еще на свет какую-то сказку, где «внезапно» оживала мраморная статуя главной героини[28]. Да, точно, произвел – именно эту пьесу мы вспомнили в конце 1610 года, когда в предпоследний раз собрались в том же кембриджском доме.
Они приехали из Бельвуара, где уже год, как жили вместе. Удивительно, но когда я узнал о ее переезде к мужу, надежда во мне вновь ожила, словно среди выгоревших в камине углей оказался один крохотный упрямец, не отказавшийся от счастья гореть – и, без малейшего дуновения, одним только собственным усилием, породил едва видный язычок алого с голубой окаемкой.
Я почувствовал: финал близок – и это ожидание разрешения всех загадок, разрубания всех узлов давало силы верить в то, что смогу еще быть счастлив, что даже сам дьявол не всесилен в утверждении зла.
Увидев Ратленда – осунувшегося, то и дело морщившегося и поглаживающего правый бок, – вспомнил, каким он был в моей артистической после представления «Юлия Цезаря».
Вспомнил еще ее звонкое: «В смерти, Роджер! В смерти».
И подумал: «А что же все-таки будет после того, как он умрет?»
26 июня 1612 года
Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни
Побывав во время единственной поездки в Лондон на представлении «Короля Лира», мы с нею долго говорили потом о том, может ли из этой пьесы получиться шедевр.
Уилла, против обыкновения, в театре не было, на сцену он, как нам сказали, уже давно не выходит – но это не лишало разговор того чувства преклонения, которое уже стало сутью нашего к нему отношения.
Shakespeare, автор «Ромео и Джульетты» и «Макбета», и Уилл Шакспер, автор бесчисленных наспех сделанных пьес, словно бы соединились в кого-то третьего, пусть изредка, но беседующего с Великим Архитектором.
О чем? – о жизни, смерти и любви, разумеется.
«Бог есть любовь», – сказал апостол[29].
Верю в это, однако верю и в то, что Он же есть и жизнь, и смерть.
Верю, что только во имя этого непостижимого триединства сотворен человек-творец – тот, для кого «АлефЛамедРеш» становится и наполнением любви, и смыслом жизни, и сутью смерти.
Я в это верю.
Изумительно талантливая Элизабет это чувствует.
Гениальный Уилл этому следует – отнекиваясь, сопротивляясь и брыкаясь.
Давно прошли времена, когда я, с некоторым даже наслаждением, выискивал в его пьесах недостатки; что ж, пора признаться, хотя бы самому себе, что делал это из самого стойкого вида зависти – зависти, рожденной высокомерием.
В этом своем высокомерии я не мог понять, что сын заурядного перчаточника, нахватавшийся сведений, но так и не обретший знаний, есть крупица Великого замысла, штрих Великого плана.
Не мог!
Даже сейчас, даже если б голос мой не слабел с каждым часом, мне не удалось бы произнести вслух: «Уилл, ты, такой ребячливый, корыстолюбивый, скупой, самонадеянный и слабый, не можешь быть крупицей Великого замысла, штрихом Великого плана! Не можешь быть – но есть. Не понимаю, почему и зачем это так, а просто смиренно склоняю голову перед тем, что это так».
Да, я не смог бы сказать здесь, в кабинете.
Но скажу там.
А больше ничего не скажу.
Работа над «Королем Лиром» заняла не более часа.
Из нас троих только Элизабет осталась молодой. Я давно уже начал избегать зеркал, а Уилл погрузнел и как-то не к добру затих. Однако голос его, потерявший в эмоциональности, приобрел нотки властности – словно бы оглядывая контуры нынешней известности Shakespeare, он уже ощутил безграничность его будущей славы.
– Учти, Роджер, – сказал он, – никакими уговорами и ухищрениями ты не заставишь меня изменить текст более чем в двух местах. Знаю заранее, что ты мне хочешь сказать: «Лир», по сравнению с «Макбетом», рыхловат; Эдмунда и его любовные шашни сразу с двумя старшими дочерями короля – долой; несчастную Корделию, младшую дочь, можно было бы в финале не убивать. Однако все это останется нетронутым – не потому, что невозможно улучшить, а потому, что несовершенство трогает иногда людские сердца сильней, чем совершенство. «Лир» же, Роджер, сочинен мною для самых обычных людей.
– Уилл, – ответил я, – ни уговоров, ни ухищрений не будет. Не могу доказать ни твою неправоту, ни свою правоту. Но о каких двух местах ты говоришь?
– Во-первых, о самом начале, когда Корделия отказывается говорить о своей любви к отцу так же льстиво и велеречиво, как Регана и Гонерилья. Сейчас это место сделано слабо… Миледи Элизабет, я прошу вашей помощи!
Тогда, в конце 1610-го, Элизабет словно бы окончательно повзрослела и перестала относиться ко мне с прежним пиететом. И слава богу!
Тем не менее после призыва Уилла, она, – чуть играя, может быть, специально для него, – дождалась моего одобрительного кивка, встала и, напряженная, как тетива, готовая отправить стрелу в цель, сказала:
– Да, приступим.
– Миледи Элизабет! Неудача моего нынешнего текста в том, что Корделия молит отца унять гнев. Теперь это должен делать преданный Лиру Кент, а от нее – ни слова сожаления! Она уверена, что о любви – дочерней ли, материнской или супружеской – нельзя говорить пышно и красиво, потому что вслед за этой фальшью – измена.
Господи, как он вырос! Как окреп его дар! Проклятая спешка – зачем она заставляет Уилла Шакспера полагаться только на свою необыкновенную способность к импровизации?!
Он заговорил – и теперешняя властность его голоса только оттеняла затаенный ужас короля перед немощью и смертью.
Лир
Что скажет нам меньшая дочь, ничуть
Любимая не меньше, радость наша,
По милости которой молоко
Бургундии с лозой французской в споре?
Что скажешь ты, чтоб заручиться долей
Обширнее, чем сестрины? Скажи[30].
Да, Уилл прав: несовершенство порою выразительнее и многограннее идеала! Этот назойливый повтор «скажет-скажешь-скажи» – в нем и молодая уверенность: «Услышу!», и старческая мольба: «Хочу поверить в твою любовь!», и азарт торгаша: «Поверю – тогда получишь обширную долю!»
Корделия
Ничего, милорд.
Лир
Ничего?
Корделия
Ничего.
Лир
Из ничего не выйдет ничего.
Так объяснись.
Корделия
К несчастью, не умею
Высказываться вслух. Я вас люблю,
Как долг велит, не больше и не меньше.
– Браво, миледи! – закричал Уилл. – Только так! Но продолжим, умоляю вас, продолжим!
Лир
Корделия, опомнись и исправь
Ответ, чтоб после не жалеть об этом.
Корделия
Вы дали жизнь мне, добрый государь,
Растили и любили. В благодарность
Я тем же вам плачу: люблю вас, чту
И слушаюсь. Но что супруги сестрам,