Ведь ничего другого я ждать не мог, как только прихода Элизабет. И вот она наконец пришла, ожидаемо измученная.
И сказала неожидаемое:
– Пойдем в мою спальню, Уилл.
– Зачем? – только и смог прохрипеть я.
– Нужно.
– Кому?
– Нам.
– Но ведь Роджер еще не остыл…
– Ему это нужно не меньше, чем нам. И еще это очень нужно Shakespeare.
…Мы лежали, нагие, на ее кровати – такой же узкой, как и та, что стояла в кабинете, только теперь лежали рядом, совсем рядом.
Но не вместе.
Тому, что произошло между нами, я не смог бы посвятить сонет.
То, что произошло между нами, я не смог бы описать в пьесе.
Не нашлось бы слов.
Никакие слова не подошли бы: ни восторженные, ни нежные, ни светлые и печальные, ни полные эротического огня, ни кричащие или шепчущие о моей благодарности к Элизабет, к бросившей нас друг к другу страсти, к судьбе.
Никакие слова не подошли бы, кроме двух, самых страшных: «Все напрасно».
Потому что мое проникновение в нее было всего лишь проникновением, но не слиянием.
Будь проклято мое долгое ожидание, будь прокляты мои мечты об обладании!
Но все же будь благословенна моя любовь к Элизабет, будь благословенна ее любовь к моему гению – потому что слияние было тогда, когда мы писали друг другу сонеты…
Но пока я обладал ею – его не было!
…Мы лежали рядом, опустошенные – и ни в чем не единые.
Но стали почти едины, лишь только она произнесла первые строки эпилога к «Буре»:
Я отрекся от магии и перестал доверять чудесам,
И теперь я умею лишь то, что умею я сам.
Затихает на сцене придуманных лиц беготня…
Я завишу от вас – кто из зала глядит на меня.
Мы стали одним целым, когда я подхватил:
Улыбнется ли враг мне, ответит предательством друг —
Всё зависит от вас, ваших добрых отзывчивых рук:
Либо в зале молчанье, скучающие голоса,
Либо рукоплесканья наполнят мои паруса,
И корабль, воспарив, понесется к рассвету из тьмы, —
Нет без этого смысла в игре, что представили мы,
Чтобы вас позабавить… Я истины преподносил
Не жалея уменья и голоса, воли и сил.
Только где же искусству предел, а желаньям – венец?
Если вы равнодушны – то, значит, актерам – конец.
Значит, мы не пленили ваш слух, не прельстили ваш глаз.
Значит был ни к чему наш бесхитростный долгий рассказ…
Видно, только моление, только молитва одна
Искупить помогает грехи, очищает до дна.
Так помолимся вместе, об общей вине погрустим
И давайте друг друга навеки поймем и простим.
Чтобы каждый, оставшись один, этот миг вспоминал…
Милосердными будем друг к другу!
И это – финал[41].
Это было слияние, которого никогда до того на Земле не случалось – и никогда больше не случится, потому что не было отдельно ее, отдельно меня и отдельно Роджера, всего несколько часов назад покинувшего земные пределы.
Была лишь светлая печаль Shakespeare.
И еще было прощание… мое прощание с Элизабет, моей Джульеттой, так и не понявшей, кто ее Ромео… о, как же точно и безнадежно я понимал это!
И был Господь, на эти несколько минут позволивший нам пребывать и в озарении, и в игре, и в осмыслении; Единственный, кто до скончания времен будет знать, что мы трое, вопреки всему, сумели сотворить третий шедевр Shakespeare.
И Он был доволен нами… о, как я чувствовал это!
1 августа 1612 года
Элизабет Сидни, графиня Ратленд Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд
– Роджер, ты здесь?
– Да, родная.
– Я чувствовала, что ты здесь… Но почему такой густой туман? Где же свет?
– Если Он сочтет, что мы Света достойны…
– Когда же мы явимся перед Ним?
– Здесь нет времени, а на Земле пройдет без малого четыре года. Умрет Уилл – и мы будем судимы трое.
– Роджер, ведь мы перед Уиллом виноваты. Бесконечно, особенно я. А он перед нами – нет.
– Родная моя, здесь уже нет ни вины, ни раскаяния, ни даже наказания. Здесь ничего нет, кроме тумана, Судьи, а потом Света или Тьмы.
– Но за что будет судим Уилл?
– Великий Архитектор будет решать, достоин ли оказался Уилл дарованной ему гениальности. Достаточно ли для обретения Света тех немногих шедевров, которые он с нашей помощью создал, или по Великому Замыслу их должно было быть много больше.
– Какой суровый суд, Роджер!
– Это будет милосердный суд, Элизабет. Верь в это, сейчас самое главное – верить в это.
– Верю. Но знаю, что меня ждет Тьма. Подожди, не перебивай, не утешай, не снисходи. Ты же видел, что я увлекла Уилла в свою спальню… в которой тебя не было ни разу. В Бельвуаре или в нашем лондонском доме близость с Уиллом была бы невозможна, в них все дышит тобой… оставалась только та спальня, та единственная комната, которая не напоминала о тебе.
– Не надо об этом, Элизабет.
– Роджер, во время близости с Уиллом я поняла, что с тобою это было бы еще более невыносимо. Я бы не смогла родить тебе ребенка, я не обманула тебя, но обманула Уилла, – и мне нет оправдания.
– Есть. Ты обманула прежде всего – себя. Ведь на близость с Уиллом ты пошла ради эпилога.
– Нет, ради того, чтобы доказать себе и тебе, что действительно не смогла бы преодолеть отвращение. Доказала, не смогла бы, но каким ужасным стало это доказательство! Не только для меня, но и для Уилла… А эпилог… ты же, наверное, слышал, я произнесла только четыре первые строчки, потом у меня перехватило горло. Все остальное – гений Уилла, который я почитала, как чудо, почти, как тебя. И предала его…
– Себя. Прежде, чем предать его, ты предала себя.
– Мне поделом, ничего, кроме как быть преданной самою собой, я не заслужила. Ничего, кроме беспросветной Тьмы, я не заслужила. Подожди, не перебивай, я расскажу тебе все. Даже не успев проводить Уилла, я сожгла тот вариант завещания, где все доставалось мне, и отправила в Бельвуар закрытый гроб, в который Том положил труп какого-то бродяги. А твое тело мы с Томом тайно перевезли сюда, в Лондон. Сегодня я выпила остатки настойки Шейла, он намекнул мне, что такая доза может стать смертельной – и… Я умерла, Роджер?
– Да.
– Как хорошо я все придумала и сделала! Уже завтра наши тела тайно похоронят в соборе Святого Павла, рядом с моим отцом. И все это, любимый мой, для того, чтобы твоя душа не успела отлететь совсем-совсем далеко от моей; чтобы успеть рассказать тебе много больше, чем в тот безумно счастливый и безнадежно несчастный вечер, когда ты просил моей руки. Только не перебивай.
Отчим, граф Эссекс, повез меня на аудиенцию к Бесс, сказав моей матери, что хочет сделать меня фрейлиной, но не сразу, – мне ведь тогда исполнилось только одиннадцать, – а позже, года через три-четыре. Он остался ждать в будуаре, а я оказалась в спальне, удивительно маленькой и скромной, и кровать там стояла узкая, девичья, как раз для королевы-девственницы. И крестная мать не церемонилась, сразу же задрала свободное ночное платье из плотного шелка и очень деловито показала, где именно я буду ее ублажать, когда мой язык и губы станут для этого «пригодны», она так и выразилась – «пригодны». Спальня была освещена омерзительно ярко – и у Бесс там что-то, до сих пор не понимаю, что – и не хочу понимать, алело, как куски красной смальты на залитой солнцем помойке… Тебе противно, да?
– Да.
– А я плакала…
– Бедная моя девочка!
– Эссекс предупреждал, чтобы я молчала, все время молчала – но у меня вырвалось… со слезами, со спазмами в горле: «Отпустите меня к отчиму, я боюсь Вас, Ваше Величество». Как она хохотала… Потом, – и визг ее был непереносим, – закричала: «Роберт Деверё, граф Эссекс! Поди сюда, мой блистательный!» Он вбежал так быстро, словно до того изнемогал в ожидании зова, а голос ее сверлил мне голову и, казалось, вырывал волосы с корнем: «Покажи своей падчерице, как верноподданные обязаны ублажать свою королеву!»
– Не надо больше ничего говорить, Элизабет, мне страшно за твою душу.
– Надо, пока она едина с твоей, как никогда при жизни… Когда мы возвращались, Эссекс плакал и умолял меня все забыть, а я его ненавидела. Ненавидела, Роджер, а не жалела; до страшной его кончины ненавидела и презирала, а не жалела, – и хотя бы за это мне нет места Там, где Свет; Там, где Милосердие. Только там, где Тьма, мне место – одной, без тебя и Уилла.
– Надо верить, Элизабет.
– Я верю, Роджер, но знаю, что на меня Его Милосердия не хватит… Когда ты еще только собирался просить моей руки, Елизавета опять вызвала меня к себе. Мы с нею были в комнате, казалось, наполненной туманом, еще более густым, чем сейчас; туманом, хотя погода тогда была на диво ясной. Старуха не визжала, она говорила, утомленная собственным всемогуществом… так, наверное, говорит со своими жертвами дьявол… будто бы жалея их, обреченных на Тьму – вечную и абсолютную: «Только двое, девочка, посмели мне отказать. Первым был твой отец, которого я полюбила за его красоту и стихи. У меня не получилось наказать его за этот отказ – так сильно я его любила. Единственного – по-настоящему, ему, единственному, могла бы принадлежать всецело – но была им отвергнута. И все равно, я так его любила, что даже согласилась стать твоей крестной матерью и ждать, бесконечно ждать… А он всего через два года погиб, заслонился от моей любви смертью – и я поклялась отомстить. Тебе, его драгоценной невинной дочечке. Но ничего не предпринимала, за меня все сделала судьба. Или Бог. Или Сатана – мне все равно. Овдовев, твоя дура мать выскочила замуж за Эссекса, моего ублажателя, однако это была мелочь, а не настоящая месть. Зато теперь ты полюбила Ратленда, второго, кто посмел мне отказать, – и я с удовольствием приговариваю тебя к доставшейся мне участи: никогда не познать близость с любимым. Но более того, даже те бодрящие радости с нелюбимыми, которые так часто позволяю себе я, будут тебе недоступны – ведь унижение своего отчима ты никогда не забудешь…