Шакспер, Shakespeare, Шекспир. Роман о том, как возникали шедевры — страница 8 из 30

Сюжет этой, как ты ее назвал, комедии строится на займе, который берет у еврея-ростовщика незадачливый купец Антонио. Ты изо всех сил пытаешься убедить зрителя в его благородстве, хотя демонстрирует он лишь склонность к пустому морализаторству и, уж конечно, выглядит полным дураком, когда соглашается дать в залог «фунт своего мяса», причем мяса не с задницы, а с груди, что будет для него прямой дорогой к смерти. Только вот отвратительный еврей-ростовщик Шейлок, который ему эту глупость предложил – дурак вдвойне, втройне! Говорят, будто бы такой договор залога существовал в античном Риме, но это выдумки неучей для еще больших неучей. «Фунт мяса должника» – не более чем красивость, фигура речи, означающая, что залогодатель поручается не только имуществом, но и жизнью. Это говорилось и писалось для вящей торжественности, но по сути своей было звуком пустым. В качестве залога, что очевидно не только мне, члену адвокатской корпорации «Грейс Инн», но и любому хоть сколько-то мыслящему человеку, может выступать лишь сравнительно легко отчуждаемое имущество должника или поручителя. Не может быть предметом залога луна, солнце, воздух, и уж поверь, не может быть предметом залога жизнь, поскольку ее отчуждение есть убийство – преступление гораздо более тяжкое, нежели невозврат займа. Поэтому договор залога, угрожающий жизни должника, ничтожен! Поверхностный итальянский новеллист четырнадцатого века написал чушь, ты ее украл и изверг из себя глупость еще большую, поскольку облек все в суесловие – впрочем, в обычном своем стиле!

По-твоему, дож, все время толкующий о законе, не смог догадаться, что рассматриваемый им договор залога изначально ничтожен?! Нотариус, заверивший этот договор, не знал, что он изначально ничтожен?! И все это в Венеции, цитадели хозяйственного права?! Зато всю несообразность договора мигом углядела Порция, которую ты умудрился сделать, неизвестно для чего, азартной кокеткой, которая выбирает себе мужа, чуть ли не играя в кости.

Но самое главное – для чего тебе понадобилось так зло и бездарно окарикатуривать мэтра Шейла, достойного человека и замечательного врача? Намекаешь на испанского еврея, несчастного Родриго Лопеса, которого казнили по заведомо ложному обвинению? И кому же ты пытаешься при этом угодить? Графу Эссексу, которого судьба за интригу против Лопеса еще накажет? Саутгемптону и мне, надеясь сорвать с нас еще сорок фунтов стерлингов? К твоему сведению, Бесс не простила Эссексу то, что именно его «трудами» она осталась без Лопеса – врача, которому доверяла! Теперь же, впадая в слабоумие, вообще подозревает, что граф, уставший от ее старческой любви, сделал это специально для того, чтобы она поскорее умерла. Вот что нашептал ей мерзавец горбун Лестер – и занял место Эссекса! Вот почему мы заплатили тебе за переделку «Ричарда Третьего» – чтобы хоть так сказать во всеуслышание о порочности нового фаворита! Хотя бог весть чем это – только не для тебя, наемного писаки, а для нас с Саутгемптоном – все еще обернется.

Но мы хотя бы знаем, во имя чего рискуем, а ты, самонадеянный неуч, понимая в дворцовых интригах еще меньше, чем в законах, ты куда лезешь?! Ты зачем суетишься?!


Было что возразить. Мог бы ему сказать, что мне нет никакого дела ни до Лопеса, ни до Эссекса, ни даже до него самого, высокородного Ратленда, и его дружка, не менее высокородного Саутгемптона; что я тружусь ради зрителя и облегчения его карманов – тружусь не зря хотя бы потому, что мои собственные карманы неуклонно утяжеляются.

Я бы мог сказать, что написал «Венецианского купца» уже давно, а сегодня просто было первое представление в Лондоне… что сделал противного Шейла прообразом Шейлока, чтобы людей потешить – ведь более всего готовы смеяться над нелепым евреем. Что для знаменитого нашего комика Кемпа изображать такого на сцене было сплошным удовольствием: его традиционные ужимки всегда проходили на ура, а уж придуманные специально для этой роли вообще приводили всех в бешеный восторг!

Но не успел промолвить ни слова – он пошел к двери и, прежде чем хлопнуть ею, бросил через плечо:

– Надеюсь, мы больше никогда не увидимся. Сожалею, что сделал тебя свидетелем нашей с будущей леди Ратленд пикировки. Учти, однако: если ты поменяешь сцену Бенедикта и Беатриче в «Много шума из ничего» так, что хоть кто-нибудь укажет на Элизабет или на меня, найду тебя и вздую хорошенько. И заплачу с удовольствием штраф, после чего еще раз вздую. Прощай!

«Прощай! – вопил я ему вслед. – К черту тебя, твои заказы и соверены! К черту твою будущую…»

Но нет, будущую леди Ратленд послать к черту не смог… Однако постарался о ней забыть. И забыл бы, если б всего через год с небольшим, незадолго до своего участия в заговоре графа Эссекса, Роджер опять меня не позвал. И я, безвольный глупец, поплелся на зов. Не за деньгами, клянусь! А за ее улыбкой, ласковой и какой-то совсем не женской. Да и откуда было бы взяться женской, если ходили упорные толки, будто она остается девственницей, подобно крестной матери своей, королеве Бесс… будто бы лорд и леди, по взаимному согласию, решили, что их брак будет платоническим.

Не сомневаюсь, что подобное сумасбродство могло прийти только в голову сноба, который прикидывается большим оригиналом; только подобные сумасбродства позволяли бородке Ратленда быть похожей на густо заштрихованную букву V и утверждать тем самым полную и окончательную победу над естеством и божьими законами.


И опять из кабинета послышался стон – и опять она кинулась вон из столовой, готовая защитить и спасти… но потом в один миг превратилась из львицы, полной решимости убивать, в беспомощную птаху, которой только и хватает сил, чтобы кружить над разоряемым гнездом и кричать, взывая к равнодушным небесам.

– Что там происходит, миледи? – помнится, спросил я. – Зачем вы доверились этому подозрительному типу, который, словно издеваясь над добрыми христианами, ведет себя подчеркнуто по-еврейски?

Удивительно, но она услышала меня. Еще удивительнее – ответила.

– Мэтр Шейл – превосходный врач. Он выпускает жидкость из живота Роджера… говорит, что его после этого не будут так мучить боли в печени… и дышать ему станет легче… и завтра к вечеру он скончается так мирно и тихо, словно уснет…

– Печально! Очень печально! Но меня особенно тяготит то, что милорд… что Роджер уйдет в мир иной, так и не разучившись надо мною издеваться…

– Издеваться? Что ты говоришь, Уилл?! Он же считает тебя гением!

Глава третья

25 июня 1612 года

Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни

Пока Шейл выкачивал из дырки, которую называл стомой, не менее двух галлонов пахнущей болезнью жидкости, пока накладывал корпию и туго пеленал живот, я несколько раз чуть было не терял сознание. Однако потом – как хорошо, что со мною возится он, а не надутые, как индюки, кембриджские врачи! – дышать стало легче, в голове прояснилось, и я смог, не уплывая, повернуть ее в сторону неплотно прикрытой двери, за которой слышен пронзительный голос Шейла:

– Ваш муж, миледи, угаснет завтра, ближе к закату, без мучений. Только через каждые пять часов давайте ему две ложечки питья, которое я приготовил. Бенжамен и я будем ждать вашего посланца в гостинице при Тринити-колледже. Придем сразу же и забальзамируем тело так, что оно останется неподверженным тлению сорок дней. Все, как я вам обещал, только, умоляю, не заговаривайте о вознаграждении. И не плачьте, вы переворачиваете мое сердце. И сердце моего мальчика – тоже.


Мне ли не знать, как ее слезы переворачивают сердце!

…Помню, ее родственники были не просто согласны, а восприняли мое сватовство, как нечто, давно чаемое. То, что мы с нею предназначены друг для друга, самим нам стало ясно с первой встречи, но нежные слова почему-то долго накапливались внутри, грея сердца, а на языки ложились другие – и признания наши словно бы затаптывались толпой острот, пляшущих в дюйме от черты, отделяющей насмешливость от язвительности.

Однако когда я попросил ее стать моей женой, она ответила, что это невозможно.

Даже в сражениях я не бывал так напорист, в такой ярости… требовал объяснений, она упорствовала и отмалчивалась – и только когда я пригрозил заколоться на ее глазах, сказала, что не сможет принадлежать ни одному мужчине, что разделит судьбу своей крестной матери, королевы, в честь которой названа.

Час, а может, и больше, я шептал тогда ей почти по слогам, повторяя, повторяя и повторяя: «Все будет хорошо, Элизабет, все будет замечательно хорошо, если только мы будем вместе…»


Она входит, моя единственная, она опять со мной!

– Элизабет, постой у дверей, у меня ясная голова, я хорошо тебя вижу. Хвала Шейлу, он кудесник! Теперь приближайся… медленно, чтобы я успел порадоваться твоему приближению… Теперь возьми мою руку и скажи что-нибудь.

– Роджер, Роджер, Роджер, Роджер…

И сочетание «дж» в моем имени, и двукратное «р» в моем имени заставляют ее голос звучать глуше обычного. Тревожнее обычного – подобно колоколу на заблудившемся корабле.

Мое имя, четыре раза повторенное ею в этот последний мой вечер – как четыре склянки, означившие окончание нашей с нею вахты на корабле «Роджер и Элизабет»[5].

Только не четырехчасовой, как в море, а тринадцатилетней.

Такой короткой.


23 апреля 1616 года

Уилл Шакспер, последние часы жизни

Помнится, я долго сидел в столовой один, ни к чему не притрагиваясь, даже к хересу. Тихо было в доме; Шейл, пошептавшись о чем-то с Элизабет, ушел.

Я долго сидел один – не помню сколько.

Потом вошел Том. Сказал, что милорд и миледи желают мне доброй ночи, завтрак будет, как всегда, в восемь, а после него меня ждут в кабинете.

И проводил в комнату – в ней я спал всегда, когда мы работали; постель, уверен, не приминалась никем другим.

Засыпая, я просил небо только об одном: не надо никаких сновидений! Но знал, что мне непременно приснится та ночь, когда мы совершенствовали «Ромео и Джульетту».