Вольнонаемные на Колыме закреплялись с большим трудом. Многие, не выдержав суровых условий, уезжали, отработав лишь сезон. Главный инженер Дальстроя Л.М. Эпштейн в 1936 году в журнале «Колыма» (выходил и такой при Берзине, тиражом 1200 экземпляров, распространялся вплоть до Москвы; несколько номеров, добытых в 1960-е годы, сохранилось в архиве Шаламова) писал по этому поводу весьма красноречиво и эмоционально: «Убийственно мало делается, чтобы сохранить этих работников. Потоком ссылок на "объективные причины" хозяйственники пытаются объяснить свою бездеятельность в этой сфере. На самом деле причина одна: мы развращены возможностью более или менее легкого получения ежегодного пополнения рабочей силы (курсив мой. — В. Е.). Черепашьи темпы проводимой нами колонизации…»
Несомненно, что главный инженер, первый помощник Берзина, выражал общие взгляды руководства треста на кадровую политику. В связи с этим заслуживает особого внимания вопрос о свободной колонизации, которую Берзин считал одной из реальных альтернатив развития Колымы — вопреки новой установке на «сброс» в его трест разношерстных и мало к чему пригодных «политиков». Колонистов (бывших заключенных, которым предоставлялось право — за счет треста — вывозить с материка семью и вести свое хозяйство) к 1937 году насчитывалось всего около тысячи. После снятия и расстрела директора Дальстроя всех их вернули в лагеря. По данным магаданских историков, именно мягкость Берзина к заключенным и его проекты о расширении колонизации как основной перспективы развития Колымы послужили главной причиной недовольства Сталина, что и предопределило опалу и гибель руководителя Дальстроя. А ведь еще совсем недавно он пользовался у власти и среди всех колымчан непререкаемым авторитетом, был награжден в 1936 году орденом Ленина — за «достигнутые успехи», выразившиеся в том, что добыча золота на Колыме (36 тонн) превысила в этот период его добычу на Аляске[33]. Тогда же, в ноябре—декабре 1937 года, были арестованы и позже расстреляны И.Г. Филиппов, А.С. Майсурадзе, А.А. Тамарин-Мирецкий и десятки других бывших «вишерцев», знакомых Шаламову Л.М. Эпштейна та же участь постигла в 1940 году.
Шаламов не был склонен к идеализации Берзина и его эпохи на Колыме, но, пытаясь разгадать характер этого необыкновенного человека, апеллировал обычно к его близости как чекиста к «школе» Дзержинского — в ее положительной ипостаси. Эта ипостась для Шаламова заключалась не только в широко известной деятельности Дзержинского по ликвидации беспризорничества и создании трудовых коммун. Писатель не раз приводил факт (или апокриф, слышанный от сидевших с ним бывших чекистов), что при Дзержинском в ЧК было принято правило: если следователь твердо уверен в том, что обвиняемый подлежит расстрелу, то он сам должен приводить приговор в исполнение. Другими словами, устанавливалась не только юридическая, но и личная моральная ответственность за судьбу человека. В этом, писал Шаламов, «была логика — романтическая логика и мудрость». Поэтому его главное произведение о Берзине (названное «схема романа-очерка», написанное в 1960-е годы и наполненное большим сочувствием к расстрелянному в застенках НКВД герою) сопровождено печальными мыслями об этой утраченной при Сталине «школе» Дзержинского: «А ведь убить своей рукой совсем другое дело, чем ставить "птички" на докладе или написать "к расстрелу"…»
Но вся эта «романтическая» эпоха Дзержинского и Берзина на Колыме конца 1937 года оказалась призраком.
Неожиданно оборванная фраза в будущем рассказе Шаламова «Как это началось»: «Осенью мы еще рабо…» (подразумевается — «работали») — не формальный прием, а свидетельство катастрофического изменения всего мироустройства в масштабах маленького лагеря на прииске «Партизан». По хронологии это конец ноября — начало декабря. Менялось всё на глазах: вместо единственного дежурного бойца с наганом, олицетворявшего конвой, — десятки прибывших охранников с немецкими овчарками; охранникам отдали два новых барака, построенных заключенными для себя; зарплату, которую платили еще в сентябре—октябре («одни посылали деньги домой почтовым переводом, успокаивая свои семьи, другие покупали на эти деньги в лагерном ларьке папиросы, молочные консервы, белый хлеб»), теперь давать прекратили; вдруг оказалось, что казенной пайки не хватает («очень хочется есть, а попросить у товарища — нельзя»); бочка рыбьего жира, которым смазывали ботинки, — моментально исчезла. Увезли куда-то бригаду отказчиков от работы «троцкистов» — они по тем временам, как отмечал Шаламов, еще не назывались отказчиками, то есть саботажниками, а «гораздо мягче» — «неработающими» и, получая обычную норму питания, «жили в бараке посреди неогороженного поселка заключенных, который тогда и не назывался так страшно, как в будущем — зоной».
Все эти резкие изменения по лагерной «параше» (слуху) объяснялись сменой начальства в связи с какими-то новыми распоряжениями и новыми веяниями, идущими из Москвы. В особенности они коснулись «врагов народа» — всех осужденных по 58-й статье или «литерников» с КРТД. Шаламов называл эти неожиданные и страшные перемены «вихрями», обрушившимися на и без того метельную и морозную Колыму зимы 1937/38 года. Пик пришелся на декабрь — именно тогда в Магадане приступила к работе срочно созданная по приказу Сталина «команда» во главе с новым директором Дальстроя, старшим майором госбезопасности К.А. Павловым. Начальником лагерей был назначен переведенный из Белоруссии, из погранвойск, полковник С.Н. Гаранин, а начальником управления НКВД по Дальстрою направленный из Москвы лейтенант госбезопасности В.М. Сперанский, который вместе с новым прокурором Л.П. Метелевым, тоже присланным из Москвы, вошел в колымскую «тройку», возглавлявшуюся К.А. Павловым. «Тройка» приступила к планомерному исполнению общих директив февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б), конкретизированных в приказе наркома НКВД Н.И. Ежова от 30 июня 1937 года № 00047, по которому каждой области предписывались «лимиты» на расстрелы «бывших кулаков» и других «контрреволюционных элементов». Непосредственно на Колыме этот приказ вылился в срочно сфабрикованное огромное дело о «контрреволюционной, террористической, шпионской, вредительской, повстанческой, право-троцкистской (сколько эпитетов, и как без последнего! — В. Е.) организации», якобы возглавлявшейся Берзиным и другими руководителями Дальневосточного края и нацеленной на отделение Колымы в пользу Японии…
Шаламов, как и другие заключенные (и вольнонаемные), не мог знать всей сложной подоплеки этих решений, но после того, как Дальстрой в марте 1938 года был целиком передан в ведение НКВД, стало ясно, что «вихри» будут усиливаться и ничем их не остановить. Небольшой прииск «Партизан», где было около двух тысяч рабочих и где за лето—осень 1937 года умерли от болезней всего два человека, — уже зимой стал резко таять. Трудовой день по приказу Павлова был увеличен до 14 часов, затем до 16, питание сокращено до 300 граммов хлеба и баланды, начался голод и — массовые бессудные расстрелы. Шаламов навсегда запомнил это время и поводы для этих смертельных расправ:
«Невыполнение государственного плана — контрреволюционное преступление! Не выполнивших норму — на луну!.. Сказать вслух, что работа тяжела, — достаточно для расстрела. За любое невинное замечание в адрес Сталина — расстрел. Промолчать, когда кричат "ура" Сталину, — тоже достаточно для расстрела. Молчание — это агитация, это известно давно. Списки будущих, завтрашних мертвецов составлялись на каждом прииске следователем из доносов, из сообщений своих "стукачей", осведомителей и многочисленных добровольцев, оркестрантов известного лагерного оркестра-октета — "семь дуют, один стучит", — пословицы блатного мира афористичны. А самого дела не существовало вовсе. И следствия никакого не велось. К смерти приводили протоколы "тройки" — известного учреждения сталинских лет».
Подобно многим колымчанам, Шаламов не знал состава «тройки» и других персон, связанных с лагерным террором, и отталкивался только от гремевшего по всей Колыме имени нового начальника Севвостлага или УСВИТЛага (Управления северо-восточных исправительно-трудовых лагерей) С.Н. Гаранина. Тот, по словам писателя, постоянно разъезжал по приискам на своем ЗИС-110, отдавал приказы о расстрелах «саботажников» и сам приводил приговоры в исполнение. Гаранина в такой роли Шаламов, по его словам, «видел раз пятьдесят». Скорее всего, это преувеличение, ибо трудно поверить, что начальник лагерей столько раз посещал маленький золотой прииск, тогда как их было на Колыме еще 16, гораздо более крупных. Вероятно, Шаламов следовал общей колымской легенде о Гаранине как главном палаче 1937—1938 годов. На самом деле эта роль принадлежала новому начальнику Дальстроя К.А. Павлову и «московской бригаде» следователей во главе с В.М. Сперанским. Гаранин — возможно, по замыслу Павлова заранее выдвинутый на роль «козла отпущения» в колымских преступлениях, — в 1939 году был арестован, отправлен в Печорский лагерь для «проштрафившихся» сотрудников НКВД, а Павлов продолжал успешную карьеру в той же системе. Нет сомнения, что здесь имело первостепенное значение личное благоволение к нему со стороны Сталина, который направил его «наводить порядок» на Колыме[34].
Отчужденность от секретов этой кровавой кухни не мешала Шаламову видеть и запоминать то ближайшее, что непосредственно касалось его каждый день и каждый час. Если Гаранин отпечатался в его памяти скорее как летучий, полупризрачный «полковник с наганом», то других вершителей судеб людей на прииске «Партизан» он запомнил гораздо лучше. Среди них выделялся особой жестокостью и особой «эстетикой» начальник лагерного пункта лейтенант Л.М. Анисимов. Это имя, в связи с известным принципом Шаламова: «Всем убийцам в моих рассказах дана настоящая фамилия» — много раз возникало потом на страницах его произведений и воспоминаний. Анисимов не только подписывал расстрельные списки, но и имел привычку избивать заключенных не кулаком или пинками, а брезгливо и «красиво» — хлеща по лицу рукой в перчатке или в меховой краге. Этот пример впоследствии стал ассоциироваться у Шаламова, да и у многих других лагерников, с действиями эсэсовцев в гитлеровских застенках. Но на Колыме такой цинизм был внове, и, как полагал Шаламов, он и позволил потом сделать Анисимову весьма быструю и успешную карьеру — в конце 1940-х годов он