хранения» была уничтожена лишь часть огромного магаданского архива — личные дела заключенных, но остались так называемые «надзорные» дела, подлежащие контролю прокуратуры — материалы судебно-следственного производства. Они и дают возможность восстановить картину всех трех судимостей Шаламова — 1929, 1937 и 1943 годов (о чем речь впереди).
На Колыме над писателем нависла угроза получить дополнительный срок — или расстрел, кто знает? Речь идет о «заговоре юристов», изображенном в одноименном рассказе Шаламова. Сам он утверждал (в письме к И.П. Сиротинской), что в этом рассказе «документальна каждая буква»…
Его сняли с ночной смены в забое в декабре 1938 года. С «Партизана» повезли в незакрытой машине при морозе под 60 градусов сначала в Хаттынах, центр Северного горнопромышленного управления. Там находился свой отдел НКВД. «Мы остановились в коридоре второго этажа перед дверью с дощечкой "Ст. оперуполномоченный Смертин", — писал Шаламов. — Столь угрожающий псевдоним (не настоящая же это фамилия) произвел впечатление даже на меня, уставшего беспредельно. "Для псевдонима — чересчур", — подумал я, но надо было уже входить, идти по огромной комнате с портретом Сталина во всю стену…»
Сразу уточним вопрос о фамилии оперуполномоченного. Она отмечена в раскрытых документах магаданского архива периода 1939 года, когда по указанию нового наркома НКВД Л.П. Берии началось расследование «злоупотреблений» следователей времен Ежова: «Из ста процентов сотрудников УНКВД — 85—90 участвовали в избиении своих подследственных… Бил арестованных помощник начальника IV отдела В. Смертин, один из них выпил в его кабинете половину чернил. Смертин первый показал пример в том, чтобы плевать в лицо арестованному, и это, как эпидемия, распространилось и перекинулось на все отделы Управления НКВД» (Из материалов магаданского историка В. Диденко).
С Шаламовым Смертин разобрался без этих приемов — быстро, двумя вопросами: «Юрист? — Юрист. — Жалобы писал? — Писал», — и отправил его сразу на Серпантинку — знаменитую расстрельную тюрьму. Шаламов узнал об этом от шофера, который вез его — уже в зарешеченном «вороне» — к этому мрачному месту. Но по каким-то непонятным для Шаламова обстоятельствам его здесь не приняли и решили везти дальше — в Магадан. (Об этих обстоятельствах можно только гадать: либо что-то оказалось не в порядке с сопроводительными бумагами, написанными Смертиным, либо уже началось резкое торможение карательной машины НКВД после замены Ежова на Берию, о чем было объявлено 9 декабря 1938 года. Последнее более согласуется с реальностью, которую описывает Шаламов в рассказе «Заговор юристов» — дело об этом фиктивном «заговоре» было на его глазах моментально прекращено.)
Можно — уже в который раз! — говорить, что Шаламову опять «повезло», что, будучи в шаге от гибели, он избежал ее. Сам писатель не раз подчеркивал, что он в тот или иной момент уже бывал готов к смерти, но не употреблял такие слова, как «везение» или «лотерея»: все сложилось, как сложилось, раздумывать — почему? — тогда, да и позже, не было ни сил, ни времени. Точно так же воспринимали свое «везение» и многие другие уцелевшие. В этом отношении Шаламов вполне разделял поговорку блатарей: «Колыма — страна чудес»…
Читателю уже знакомо имя М. Выгона, с которым Шаламов сидел в Бутырской тюрьме в 1937 году. Так вот, можно сказать, что с этим человеком действительно произошло чудо. Он в течение нескольких месяцев был узником следственной тюрьмы на Серпантинке, которую описывал так: «Классический вариант пункта забоя скота… В казематах стоял смрад и стон. По описаниям мучеников фашистских лагерей Освенцима, Дахау и других, даже они находились в несравненно лучших условиях, чем на Серпантинке». Здесь в течение 1937— 1938 годов было расстреляно более пяти тысяч человек. Спасло М. Выгона то, что вызывавший его из каземата на приговор и расправу конвоир — по неграмотности или по описке в бумаге — неправильно назвал его фамилию: «Заключенный Вагон, на выход!» На «Вагона» Выгон не отозвался и не пытался во-хровца поправить, тем более что кто-то из заключенных сказал громко: «Вагон, наверное, умер — днем многих выносили…» Это и помогло М. Выгону дотянуть до того же самого спасительного рубежа декабря 1938 года, как и Шаламову[36].
После прекращения «дела юристов» Шаламов остался на короткое время в магаданской тюрьме («доме Васькова», как она называлась по имени ее первого начальника Р.И. Васькова — тот тоже погиб вместе со всей берзинской группой). В это время в Магадане была эпидемия брюшного тифа, связывавшаяся со всеобщей вшивостью заключенных. Для них был выделен огромный пакгауз почти на тысячу человек и объявлен карантин. После дезинфекции и снятия карантина всех арестантов начали постепенно развозить по разным приискам. Шаламов понимал, что вторую зиму на «Партизане», да и на любом другом золотом забое, ему не выдержать. Следовало искать другой путь — лишь бы не золото, где зимние вскрышные работы — самое страшное: надо 12—14 часов долбить кайлами (после взрывов) мерзлый грунт и грузить его на тачки или в вагонетки, готовя запасы для плана, для летнего промывочного сезона. «Если меня пошлют на прииск, то я на первом перевале, как затормозит машина, прыгаю вниз, пусть конвой меня застрелит — все равно на золото я не поеду» — эта неотвязная, засевшая в мозгу мысль привела в конце концов Шаламова к решению не откликаться на вызовы нарядчика, когда тот назовет его фамилию. (Какой же нехитрый — и крайне опасный, если разоблачат, — прием! Но недаром именно он пришел в голову Шаламову, как и М. Выгону-«Вагону»: других вариантов в сложившихся обстоятельствах не оставалось.)
Это была еще одна ситуация на грани жизни и смерти, которую можно назвать и ситуацией за пределами добра и зла. Ведь в ней не было возможности для морального выбора. Например, для того, чтобы по-христиански или просто по-человечески задуматься о ближнем — о том, кто неминуемо будет отправлен на те же смертельные прииски вместо тебя. Не было оснований и расценить свой поступок как обман, каковым он по сути являлся. Не случайно, возвращаясь к этой ситуации позже, в рассказе «Тифозный карантин», Шаламов писал не только о «зверином инстинкте», двигавшем его героем Андреевым (альтер эго писателя), но и приводил другие аргументы в подтверждение единственной верности поступка героя: «…Здесь он будет умнее, будет доверять телу. И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности — все было разбито… Именно на этих циклопических нарах Андреев понял, что он кое-что стоит, что он может уважать себя. Ему удалось сказать много правды, ему удалось подавить в себе страх… Что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет. Человек живет в силу тех же самых причин, почему живет дерево, камень, собака. Вот именно это понял, и не только понял, а почувствовал хорошо Андреев именно здесь, на городской транзитке, во время тифозного карантина…» (До предела обнаженное, подробное и беспощадное описание своего состояния и сделало, заметим сразу, рассказ Шаламова явлением художественной литературы, а не превратило его в почти бытовой мемуарный «случай», как у М. Выгона. Но метафора Серпантинки как «пункта забоя скота» все-таки делает честь автору, которому мало было дела до литературы…)
Более чем на три месяца Шаламову удалось задержаться в магаданском карантине, но это «припухание», «кантование», как называлась среди блатарей любая передышка в работе, не означало возможности лежать на нарах. Приходилось каждый день выходить по приказу нарядчика на любое задание. Уже под весенним апрельским солнцем пакгауз стал окончательно освобождаться от людей. Шаламова обнаружили («Где ты был, сука!» — «Не слышал») и на последней машине увезли по трассе снова на север. Но, к счастью, уже не на прииски, а в геологическую партию по разведке угля на Черном озере, что за поселком Атка в 200 километрах от Магадана.
Это был один из кратких — лето, до августа — периодов его сравнительной удачи на Колыме в первые годы. Здесь Шаламов, по его выражению, начал «воскресать»: питание у геологов было хорошее, норм на работе не было — копали разведочные шурфы, которые, вопреки надеждам геологов, не содержали никаких признаков залежей угля. Здесь было много вольнонаемных с «материка», и основное время Шаламов работал при начальнике участка инженере Плуталове, который отвечал только за «фронт работ» и сквозь пальцы смотрел на времяпрепровождение своих подчиненных. Любимой поговоркой Плуталова была: «Я ведь не работник НКВД». Впервые встретившись на Черном озере с более или менее культурной средой, Шаламов проводил в бараке беседы на исторические и литературные темы и даже «устные анкеты о Пушкине, Некрасове» (очевидно, экзаменуя своих собеседников по знаниям, которые выходили за рамки хрестоматий).
Но до того как наступила эта краткая идиллия, Шаламов встретился с другим начальником участка и другим типажом Колымы. Это был Богданов, который раньше служил оперуполномоченным НКВД, но в 1939 году попал в опалу и благодаря помощи каких-то старых друзей оказался начальником угольной разведки. Шаламов запомнил его по двум эпизодам. Во-первых, на его глазах Богданов уничтожил письма жены Галины Гудзь, впервые пришедшие на его адрес («— Вот твои письма, фашистская сволочь! — Богданов разорвал в клочки и бросил в горящую печь письма от моей жены, которые я ждал более двух лет…» — так это запечатлелось у Шаламова). Это ярче всего характеризовало начальника как энкавэдэшника «старой закалки»[37].
Во-вторых, Богданов при вступлении в должность привез с собой бочку спирта, предназначенную для нужд всего участка (работавшие в геологических партиях всегда имели льготу на спиртоводочную пайку), но присвоил ее себе, поставив в своем доме. Начальник с утра до вечера к ней прикладывался, был постоянно «подшофе», маскируя запах одеколоном. Когда на участке узнали, куда уходит их спирт, «все население поселка, — как писал Шаламов, — вступило с начальнико