Шаламов — страница 42 из 80

исты НКВД, и Федоров твердо выполнял установку — «троцкистов» на Колыме надо добивать. Шаламов позже ко всем этим обвинениям-амальгамам — сталинского и после-сталинского периодов, энкавэдэшным, кагэбэшным и литературно-спекулятивным, сопровождавшим его имя (например, в мемуарах А. Солженицына), — сделал исключительно емкое и исчерпывающее резюме: «Если бы я был троцкистом, я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне несмываемое клеймо…»

Мы не стремимся охватить всю лагерную биографию Шаламова, да это и невозможно: лучше прочесть его рассказы, в том числе те, в которых идет речь о его жизни или точнее — полу-жизни, сразу после назначения нового срока. Эти рассказы «Кант» и «Ягоды» — о «витаминной командировке» осени и зимы 1943 года, куда он попал, окончательно ослабевшим, «доходя», «доплывая», «спотыкаясь о всякую щепку».

При заманчивом, словно в насмешку, названии «витаминная» эта командировка — маленький лагерь в тайге с бесконвойным выходом на работу — еще больше убавила в нем сил. Здесь кормили по самому минимуму (вспомогательное производство), а нужно было долго и утомительно, ползая на коленях, собирать в мешки остатки ягод и иголки стланика для очередной кампании по борьбе с цингой.

Кедровый стланик, основное хвойное приземистое растение Колымы, как было доказано еще во времена Берзина, мог служить противоцинготным, вяжущим средством только в его очень слабых растворах, а в случае нарушения концентрации и долгого кипячения он являлся скорее отравляющим. Шаламов потом не раз описывал, как отвратительно было пить это ежедневное, горькое, якобы «целебное» пойло.

Спустя годы он посвятил этому растению рассказ и несколько стихотворений — стланик стал одним из его главных не только колымских, но и общежизненных философских образов. Почему? Стланик обладал удивительным свойством — подниматься из-под снега при малейшем тепле, приносимом весенним солнцем после полярной ночи, либо костром, разожженным среди зимы в снегу:

…Обманутый огненной ложью, Он весь устремляется в рост.

Шаламов сам ощущал себя таким же стлаником — он ждал если не весны, то костра, надеялся на встречу с хотя бы недолгим и «обманным», но все же человеческим теплом.


Глава десятая.ДОЛГИЙ ПУТЬ К ЛЕВОМУ БЕРЕГУ

Больница в поселке Беличья находилась, как оказалось, всего в шести километрах от «витаминной командировки», но Шаламова туда привезли на машине, потому что он был в полубессознательном состоянии. У него подозревали дизентерию, но на самом деле это была алиментарная дистрофия, как говорят современные справочники, «заболевание, обусловленное длительным голоданием или недостаточным по калорийности и бедным белками питанием, не соответствующим энергетическим затратам организма». Термин «алиментарная дистрофия» был впервые введен в блокадном Ленинграде, и недаром потом Шаламов часто вспоминал стихи Веры Инбер из ее военной поэмы «Пулковский меридиан»: «Горение истаявшей свечи, / Все признаки и перечни сухие / Того, что по-ученому врачи / Зовут алиментарной дистрофией»…

Но на Колыме в таких случаях ставили другой диагноз — полиавитаминоз или, в редких случаях, РФИ — «резкое физическое истощение». Голода заключенных здесь не принято было официально признавать — даже тогда, когда человек при росте 185 сантиметров весил всего 48 килограммов (таковы были антропометрические данные Шаламова, запомненные им при поступлении в больницу). С него, уложенного на деревянный топчан из жердей, заменявший кровать, пластами сходила кожа — следствие пеллагры, крайней степени действительного авитаминоза, одного из признаков того, что человек умирает, «доплывает»…

Районная больница Северного управления (Севлага) Беличья была расположена в глубине горного района, вдали от реки Колымы. Несмотря на то что нарицательным для Шаламова стал Левый берег, будущая Центральная больница для заключенных в поселке Дебин — место его настоящего спасения (которое пришло лишь два года спустя). Беличью тоже можно присоединить к Левому берегу как символу и олицетворению единственной на Колыме надежды и реальной помощи — лагерной медицины.

Процесс своего выздоровления, или «воскрешения», пользуясь его любимым словом — знаком чудесного восстания из мертвых, — писатель воспроизвел в рассказе «Перчатка», написанном почти 30 лет спустя, в 1972 году. Этот рассказ парадоксален — как и многое у Шаламова, — но здесь парадокс касается самых важных человеческих и философских проблем. В финале рассказа писатель патетически заявляет о своем принципе — «помнить зло раньше добра», но в той же «Перчатке» он говорит не столько о зле, сколько о добре, которое ему сделали конкретные люди. Это Борис Николаевич Лесняк, Нина Владимировна Савоева и Андрей Максимович Пантюхов — с ними он встретился в Беличьей.

Больница была небольшой, примерно на 300 человек — разумеется, заключенных, политических и уголовных, но внешне почти неотличимых друг от друга по своему крайне исхудалому виду и лагерной униформе, истрепанным серым бушлатам и штанам, в которых они поступали. Шаламов был стандартным больным, и первое время его никак не выделяли. Как вспоминала главный врач больницы Н.В. Савоева, он был — на ее взгляд, опытного и неформального диагноста, — «тяжелым дистрофиком и полиавитаминозником — мы изрядно над ним потрудились, чтобы поставить его на ноги»[41]. По воспоминаниям Б.Н. Лесняка, этот период длился несколько месяцев, поскольку сам он сблизился с Шаламовым лишь тогда, когда тот стал понемногу ходить — «солнышко стало пригревать, и ходячие больные, пододевшись, выходили на крылечки и завалинки своих отделений»[42]. По признакам колымской весны, это — конец апреля (1944 года) и, следовательно, Шаламов поступил на Беличью примерно в январе. Эту хронологию подтверждает и история неудавшейся встречи Шаламова с сестрой своей жены Александрой Игнатьевной Гудзь, находившейся в тот момент недалеко от него, в женском лагересовхозе «Эльген». (Об этом чуть позже.)

Шаламова поместили в терапевтическое отделение, а Б.Н. Лесняк был фельдшером соседнего хирургического отделения. При их встрече на весенней «завалинке» выяснилось, что оба они — москвичи (Лесняк во время ареста был студентом 3-го медицинского института), оба интересуются литературой, поэзией. «С Шаламовым мы сразу нашли общий язык, мне он понравился, — вспоминал Лесняк. — Я без труда понял его тревоги и пообещал, чем сумею помочь».

На первых порах помощь ограничивалась самым необходимым — хлебом и махоркой. Но это была тем более драгоценная поддержка, что Лесняк все приносил в палату (утепленную брезентовую палатку) сам. Он же и посоветовал Шаламову добиться устройства при больнице на легкие работы в оздоровительной команде и приложил к этому усилия, поскольку был близок к главврачу. Так через некоторое время и случилось: Н.В. Савоева помогла Шаламову еще на довольно большой период — практически на все лето 1944 года и начало зимы 1945-го — задержаться в Беличьей.

Шаламов был глубоко благодарен ей — «черной маме», как ее называли все заключенные. «Черная» — из-за ярко выраженного кавказского типа (она была осетинка), а «мама» — из-за ее открыто и смело выраженного милосердия, стремления во что бы то ни стало спасать людей, не обращая внимания на то, что они — отверженные, грязные, вшивые, психически неадекватные, а многие — еще и подозрительные с политической точки зрения. Это тем более удивительно, что она верила в Сталина, являлась членом ВКП(б) и была единственной вольной (вольнонаемной) на всей Беличьей.

Выбравшая добровольно работу на Колыме в 1942 году, после окончания 1-го Московского медицинского института, ученица Н.Н. Бурденко, Н.В. Савоева была, несомненно, одной из тех немногих честных и деятельных идеалисток, на которых держится мир и которые внушают окружающим веру в добро. Она понимала идеал как суровую и необходимую повседневную работу. Первое, что она сделала, — добилась от начальства, чтобы в больнице не было конвоя и колючей проволоки. Затем — с помощью врачей-заключенных и просто заключенных с разными специальностями — устроила здесь «маленький оазис», где появились не только свой рентгенкабинет, пункт переливания крови и ванные с душем для больных, но и тепличное хозяйство, где летом выращивались помидоры и огурцы. Вечно занятая, она редко находила время для личного общения с Шаламовым, но все же, питая неискоренимый интерес к высокому, к литературе, имела с ним несколько откровенных бесед — они были важны и для нее, и для него.

Именно Н.В. Савоева первой сообщила Шаламову услышанную ею в пути на Колыму, во Владивостоке, новость — о смерти О. Мандельштама на «Второй речке», включая и подробность: «Он был уже мертв, а соседи по нарам еще два дня получали за него хлеб, завтрак, обед, ужин» (все это глубоко врежется в память Шаламова и запечатлеется в рассказе «Шерри-бренди», написанном в 1954 году и прочитанном на вечере памяти Мандельштама в 1965-м). В свою очередь, Шаламов раскрылся перед Савоевой и Лесняком, читая им стихи — не свои, а любимых поэтов. Этих стихотворений, целиком восстановленных в памяти и не только прочитанных, но и переписанных затем в две тетради, подаренные там же, в больнице, Нине Владимировне, было около шестидесяти! От Пушкина, Тютчева и Блока до Есенина, Маяковского и Сельвинского, от А.К. Толстого, Бунина и Ходасевича до Северянина, Антокольского и Н. Тихонова. И отнюдь не хрестоматийных — например, у Бунина — «Каин» и «Pa-Озирис», у А.К. Толстого — «Василий Шибанов», у Н. Тихонова — «Гулливер играет в карты»… Феноменальная эрудиция и память Шаламова сразу поразили Савоеву! (Они поражают любого человека — могу свидетельствовать о собственных чувствах, испытанных в сентябре 1989 года при встрече с Н.В. Савоевой и Б.Н. Лесняком в Москве, где они показывали драгоценные для них тетради с этими стихами, написанными каллиграфическим на тот момент шаламовским почерком.)