К сожалению, точной датировки этих тетрадей нет, но можно догадаться, что они относятся если не к полному выздоровлению Шаламова, то к близкому к этому периоду, то есть к концу лета—осени 1944 года, когда он, благодаря Савоевой, был устроен при больнице сначала санитаром, а затем «культоргом». Культурный организатор не был сильно обременен трудами — он должен был читать больным газеты, выпускать стенгазеты, а кроме того, был ответственным за сбор грибов и ягод. На такую же «привилегированную» должность — сестры-хозяйки — по сведениям Савоевой, была устроена в Беличьей Евгения Гинзбург, будущий автор «Крутого маршрута», доставленная сюда из «Эльгена» (сама Гинзбург писала, что она была медсестрой туберкулезного отделения). Шаламов видел ее только мельком, потому что она прибыла в августе 1944 года, а его относительное благополучие в роли культорга было очень кратким.
В целом пребывание Шаламова в Беличьей окружено мифами, исходящими главным образом из поздних воспоминаний Б.Н. Лесняка — с одной стороны, малодостоверных, с другой — пристрастных к своему герою (на то оказались свои причины, связанные с конфликтом между Шаламовым и Лесняком в начале 1970-х годов, — подробнее об этом в главе семнадцать). Например, Лесняк писал, что его подопечный пробыл при больнице целых два с половиной года (хотя на самом деле — полтора года с перерывами), при этом мемуарист утверждал — с укором и не вникая в причины, — что Шаламов «был человеком, люто ненавидевшим всякий физический труд. Не только подневольный, принудительный, лагерный — всякий. Это было его органическим свойством». Очевидно, здесь не учитывалось состояние Шаламова, окончательно еще не выздоровевшего и экономившего силы перед неизвестностью — на какие тяжелые работы его отправят после больницы. Кроме того, Лесняк не знал внутренней установки Шаламова — «на это государство я работать не буду», недопонимал и того, что тот, как интеллигент, не владеет никаким ремеслом («кроме копки канав», как признавался Шаламов). Судя по всему, мемуарист впал в анахронизм и судил о своем герое свысока, с позиции себя прежнего — молодого, неголодавшего, оптимистически настроенного человека, к тому же умельца, «мастера на все руки», что и вызвало симпатии Савоевой.
Шаламов был на десять лет старше, он сдержаннее относился к Лесняку еще и потому, что их колымские биографии слишком разнились — водоразделом здесь для писателя всегда был страшный 1938 год, которого фактически не застал молодой энергичный альтруист и будущий пристрастный судья.
Шаламов характеризовал свою ситуацию 1944—1946 годов как «скитания от больницы к забою», то есть к общим работам, и это целиком согласуется с реальными фактами, описанными в его воспоминаниях и рассказах. На Беличьей он побывал несколько раз. Еще до знакомства с Лесняком, в марте 1944 года, его, едва поправившегося, выписали из больницы и отправили назад, на ту же «витаминную командировку»[43]. Так требовали правила — не «передерживать» больных без основания, бороться за «койко-дни». А кроме того, весь медперсонал тогда возмущало то, что высокий и костлявый больной постоянно доедает чужие объедки в столовой и собирает окурки. Это сочли «глубокой стадией дементивного процесса», которому больница не поможет…
Все эти подробности описаны в одной из самых потрясающих глав воспоминаний Шаламова — «Ася». Ася была та самая Александра Игнатьевна Гудзь, сестра жены, одна из близких ему духовно людей, арестованная в декабре 1936 года и оказавшаяся в итоге почти рядом с ним на Колыме. Она узнала, что он тоже «здесь», но это «здесь», как писал Шаламов, было для него тогда за гранью реальности — «Москва, Антарктида, Генеральный секретарь ВКП(б)?», и он поначалу не мог понять — кто его разыскивает, кто передает записку? Он лежал в полузабытьи, его тормошили, спрашивали, есть ли у него родственники на Колыме, он отвечал «нет», потому что ничего не знал о судьбе Аси. Записку от нее привезли с Эльгена, Шаламов запомнил ее примерное содержание: «Я искала тебя с самого первого дня, как вступила на колымскую землю. И вдруг такая неожиданность, узнаю, что ты просто рядом, ничего больше не пишу, жди меня завтра, и мы обо всем поговорим».
Шаламов не верил в эту встречу — не только потому, что разучился верить какому-то маленькому счастью на Колыме, но прежде всего потому, что сам он в это время находился в той степени дистрофии, которую характеризует заторможенность всех реакций и сумеречное состояние. Его ответы на вопросы склонившихся над ним докторов: «Тебя ищут, у тебя есть родственница… Тварь, отвечай!» — закончились только его краткой запиской: «Ася, мне очень плохо. Перешли мне хлеба и табаку».
Ему обещали встречу назавтра — врачи сказали, что Ася сама приедет, ей дадут машину. Но завтра не наступило — Александра Игнатьевна Гудзь неожиданно умерла — она уже была больной и скончалась от крупозного воспаления легких.
Дата ее смерти — 17 февраля 1944 года, в стационаре лагеря «Эльген» — подтверждается справкой, разысканной почти 60 лет спустя магаданским писателем и следователем А.М. Бирюковым. Справка эта, несомненно, важна во всех отношениях—и для датировки всей трагедии, и для уточнения сроков пребывания Шаламова в больнице на Беличьей. Но, к глубокому сожалению, комментарий к этой справке Бирюкова обнаружил абсолютное непонимание автором ситуации и его нравственную глухоту. Ведь он назвал ответ Шаламова «мне очень плохо» — ни больше ни меньше, как «лукавым»! Будто тот был вполне здоров и не лежал, облезая кожей, на топчане для «доходяг»… (На источник вывода о «лукавости» не ссылаюсь, при желании его можно легко найти в Интернете, и крайне жаль, что А.М. Бирюков, ныне умерший, оказался столь пристрастен — и многократно, как и Б. Лесняк, — к Шаламову) Всякие домыслы имеют свойство растворяться и растекаться в этом мире, но ведь за каждым движением чьей-то прихотливой фантазии не угонишься. И могли реально Шаламов встретиться со своей единственной родственницей на Колыме — не нам судить…
Перемещения от «больницы к забою» сначала выразились в том, что Шаламов снова попал на чуть не сгубившую его заготовку «витаминов». Возвращенный по просьбе Савоевой, он, как мы уже знаем, на лето задержался на Беличьей. Но здесь не было благоденствия — больница находилась под подозрением у лагерного начальства, что и подтвердила неожиданная облава на больных заключенных, якобы скрывающихся от работы. Облаву возглавлял лейтенант Соловьев из Ягоднинского райотдела НКВД (Шаламов тогда впервые увидел офицерские погоны вместо ромбов — нововведение Сталина 1943 года, дошедшее на Колыму позднее). Подбирали всех годных к работе, ведь был сезон добычи золота. Савоева знала, что «золото» и тачка для Шаламова — гибель, и посоветовала ему скрыться, уйти на время в тайгу. К вечеру, когда лейтенант с солдатами уехал, он вернулся. Его встретила главврач. Она улыбнулась, и Шаламов понял, что «он будет жить» (рассказ «Облава»)[44].
Но эта надежда еще долго перемежалась разнообразными разочарованиями и рисками. Его внезапное исчезновение из больницы не осталось незамеченным. Лейтенант Соловьев, снова неожиданно приехав на Беличью весной 1945 года, увидел Шаламова из машины, и тот был тут же взят под конвой и отвезен на комендантский пункт в Ягодное. Там собирали всех, кто годился на какой-либо труд. Шаламова отправили на строительство нового прииска «Спокойный», где он несколько дней работал санитаром при санчасти, а затем был переведен в бригаду разнорабочих. Здесь он снова начал слабеть, «доплывать» — запас сил, накопленных в больнице, быстро кончился, как и в 1938 году. (Шаламов вывел свой срок «доплывания» — две недели при непосильном труде и скудном питании; этот срок срабатывал на всех заключенных, кто не мог добыть дополнительного пайка.)
Период на «Спокойном», оказавшийся вовсе не спокойным, а насыщенным чрезвычайными событиями, описан им в рассказах «Доктор Ямпольский», «Леша Чеканов, или Однодельцы на Колыме» и «Май». Самым унизительным были почти ежедневные избиения бессильного Шаламова бригадиром-садистом по фамилии Королев (в рассказах он фигурирует как Полу пан). Поэтому главной радостной новостью для него стало убийство этого бригадира, случившееся позднее («Я его зарубил! Топором! В столовой!» — прокричал Шаламову «веселым и диким голосом» один из шедших в партии арестантов через Ягодное, где тогда находился Шаламов).
Важнейшим для датировок его биографии 1945 года является рассказ «Май», где там же, на «Спокойном», всем заключенным объявили, что кончилась война. Известие пришло неделю спустя после 8 мая и не успело вызвать у Шаламова никаких эмоций, потому что сопровождалось очередным происшествием — у него, голодного и усталого, едва не обгорели ноги, обернутые в мешковину с остатками пыли аммонита и неосторожно подвинутые к костру. Загоревшуюся одежду едва успели затушить снегом, вызвали ездового с лошадью и отправили Шаламова в Ягодное. Там ему удалось через фельдшера связаться с Савоевой, и его снова привезли на ту же Беличью.
Новое пребывание в этой больнице было недолгим, потому что Савоеву вскоре, в сентябре 1945 года, перевели в другую больницу в Юго-Западном управлении лагерей. Но кроме Савоевой и Лесняка Шаламов сблизился с А.М. Пантюховым — врачом-заключенным, который тоже проявлял к нему большое сочувствие. Всю дальнейшую судьбу Шаламова определил именно Пантюхов. Но до этого (осенью 1945 года) Шаламову, после выписки из Беличьей, пришлось побывать на лесной командировке на ключе Алмазном, где заготавливали столбы для высоковольтной линии и кормили только один раз в день, вечером, и откуда он попытался совершить отчаянный побег (рассказ «Ключ Алмазный»), после чего в наказание его отправили на зиму в уже знакомую штрафную зону прииска «Джелгала». Там ему попался очередной жестокий бригадир Ласточкин (в рассказе «Артист лопаты» он фигурирует как Косточкин — «говорящая» фамилия, потому что бил в зубы и по костям), и весной, в мартовскую оттепель 1946 года, он оказался в Сусумане, в «малой зоне» — транзитном бараке, где (рассказ «Тайга золотая») готовили очередную партию доходяг на прииски и где он случайно узнал, что рядом в са