Шалопаи — страница 89 из 116

А вот инспекторы и ревизоры, с нелёгкой руки главного инженера, зачастившие на комбинат, вызывали растущее раздражение.

В противостоянии Главного инженера и начальника ОКСа общественное сочувствие всё больше склонялось к Башлыкову. В стремлении загасить конфликт внутри комбината, не вынося наружу, все, кажется, были единодушны.

Граневич ещё раз зашёл к Павлюченку.

– Давай собирать партком, ставить вопрос об исключении Башлыкова из партии, – потребовал он.

Павлюченок замялся:

– Можно, конечно. Но оно тебе надо? Не из твоего же кармана…

– Какой же сволочью ты стал! – вспылил задёрганный Оська. Нервы его за время пустопорожнего хождения по инстанциям начали сдавать.

– Будет тебе сволочиться, – Котька с тоской скосился на бар, где стояла початая чекушка. – Тебя бы на моё место.

– Вот и получается, что я на твоем. Я, Главный инженер, твою работу делаю. У тебя коммунист, руководитель проворовался, а ты тянучку тянешь. Выноси вопрос на партком.

– Ну, если настаиваешь, – вяло согласился Павлюченок.

Перед началом парткома Оська, проходя мимо двоих поммастеров, краем уха зацепил разговор.

– Что сегодня на парткоме? – поинтересовался один.

– Два жида человека гробят, – ответил другой.

Граневич резко обернулся и наткнулся на жёсткий неприязненный взгляд: сказанное предназначалось для его ушей.

Первое слово на парткоме было предоставлено Главному инженеру. Граневич повторил то, что говорил многажды и всюду: руководитель ОКСа, коммунист Башлыков совершил крупное хищение, в которое втянул множество других людей. Такой человек не может не только руководить подразделением, но и состоять в рядах партии. Потому ставится вопрос о его исключении.

Поднялся Горошко:

– Вот уж длительное время конфликт между Главным инженером и начальником ОКСа сотрясает наш комбинат и препятствует нормальному трудовому процессу. Коммунист Башлыков допустил крупные приписки. Но официальные органы, в которые были переданы материалы, уголовное дело не возбудили. Обвинение не предъявлено. А значит, говорить о хищениях мы формального права не имеем. Причинённый комбинату ущерб Башлыков погасил, свою вину искупает повседневным трудом. Считаю, что можно ограничиться строгим выговором с занесением в личное дело.

Больше желающих высказаться не нашлось. На голосование были поставлены оба предложения. Большинством голосов при двух против было принято предложение ограничиться строгим выговором с занесением.

– Это бесчестно! – выкрикнул Фрайерман.

– А тебе, как в прежние времена, пока человека не сожрёшь, не уймёшься? – ответил секретарь парткома. Поднялся:

– Ну что, товарищи, будем заканчивать?

Он с беспокойством скосился на Граневича. Оська что-то быстро строчил.

– Ещё вопрос, – он поднялся, – багровый, в крапинку, протянул написанное Павлюченку. Спохватившись, извлёк из запасного кармана партбилет, положил рядом и быстро вышел.

Павлюченок прочитал. Не веря своим глазам, перечитал вторично. При полном глубоком молчании. Все видели, – произошло что-то невероятное.

– Тут это… зачитываю, – пролепетал Котька. – «… от члена КПСС Граневича. Заявление. Я, такой-то, полагаю, что расхититель Башлыков не имеет морального права быть коммунистом. Во всяком случае, я в одной партии с вором состоять не желаю. Поскольку у коммунистов комбината иное мнение, прошу исключить меня из рядов КПСС». И чего будем с этим делать?

Гвалт поднялся нешуточный. Случилось немыслимое. Главный инженер – второе лицо крупнейшего предприятия – заявил о нежелании оставаться коммунистом. Сначала бросились отговаривать, потом кинулись согласовывать. Обком поначалу выступил за жесточайшие, показательные меры. Жёсткую позицию заняло министерство. Вплоть до увольнения.

Но как раз стали множиться схожие случаи. Потому демарш решили спустить на тормозах. С должности пока не увольнять, чтобы не привлекать к случившемуся чрезмерного внимания. Самого Граневича в высоких инстанциях стали сторониться, будто зачумлённого. И, уж конечно, о дальнейшем карьерном продвижении можно было забыть.

Но что по-настоящему глубоко задевало Граневича, так это соглашательская позиция бывших земцев. В голове его не укладывалось, как люди, взращенные Земским, могут покрывать разворовывание комбината. Оська чувствовал себя совершенно растерянным.

Причину всеобщей снисходительности к Башлыкову расшифровал всё тот же Фрайерман:

– Так другие на своём участке такие же кооперативы пооткрывали. У каждого нынче свой интерес. Вот и сторожатся, как бы их самих не коснулось.

В самом деле, объединение «Химволокно» потихоньку утрачивало единую жёсткую структуру. То там, то здесь при отдельных производствах стали создаваться кооперативы, учредителями которых выступали, как правило, их руководители.


В февральскую субботу Клыш в полупустом райотделе колотил по «Эрике»: набивал обвинительное заключение. Со скукой поглядывал на угол стола, где ждали своей очереди ещё две точно таких же папки.

Хлопнула входная дверь.

– Из ваших никого. А из следователей – Клыш на месте! – донёсся заискивающий голос дежурного Огурчикова. – Может, предупредить, что хотите видеть?

– Исчезни! – ответили ему. По пустынному коридору протопали давящие, вперевалочку, шаги. Зашёл Боб Меншутин. Под курткой синтетический костюм с искоркой. Единственный, считавшийся выходным. Реже его надевал разве что милицейскую форму, – два раза в год на строевые смотры. Костюм – на торжественные совещания и на подведение итогов. Уселся, отфыркиваясь, напротив. Ослабил галстук, теснивший крутую шею. Несмотря на парадный вид, выглядел Меншутин потрёпанным, под хмельком.

Бухнул о стол фотоаппарат «Зенит».

– Пятый! – сообщил он угрюмо. Только что Борис Меншутин был премирован очередным ценным подарком.

– Нет, чтоб с квартирой помочь. Вместо этого ты, говорят, скопидом. Ну почему, если квартира нужна, сразу скопидом?

Борис извлёк отпитый фунфырик водки. Отхлебнул, занюхал рукавом. В последние месяцы выглядел он помятым, будто подспустивший футбольный мяч.

– Пойдём посидим в Доме офицеров. Там, говорят, «Жигулёвское» свежее завезли, – предложил Меншутин. – Не хочется в одно рыло упиваться.

Это было справедливо: пить в одиночку можно с радости, напиваться в горе – только в компании друзей. Клыш, хоть и неохотно, загрузил дела обратно в сейф.

Вход в Дом офицеров охранял вахтёр, дед Аркаша, перебравшийся сюда из студенческого общежития. Преображенный Аркаша блистал свежепошитой формой с галунами. На столике рядом с очешником лежала «Краткая история философии» – вся в закладках. Да и в остальном Аркаша себе не изменил. На новом месте ввёл те же правила, что и в прежнем «гадюшнике». Без заминки пропускал тех, кого не пропустить было нельзя. Прочих – за таксу: днём вход – рубль, вечером – до трёх. Пройти в Дом офицеров, не заплатив, сделалось престижно. Держали пари. Вскоре уж не договаривались встретиться в Доме офицеров. Говорили кратко – у деда Аркаши.

Перед начальником угро дед Аркаша вытянулся в струнку. Сопровождая к буфету, пробежал по плечикам одёжной щёткой. Буфет Дома офицеров был по сути маленьким ресторанчиком, на десяток столиков, с хорошей кухней и репутацией места встречи, которое изменить нельзя. Сюда спускались бильярдисты: офицеры из мигаловского гарнизона, а больше – райкомовцы и исполкомовцы средней руки; забегали руководители секций и кружков. И главное – заскакивали с улицы. Если человеку некуда было себя девать, он заворачивал к деду Аркаше. Сюда приносили новости, делились впечатлениями, обменивались сплетнями. Здесь сталкивались с давно забытыми знакомыми, с которыми в повседневной жизни не виделись годами. И либо вновь разбегались на неопределённое время, либо вдруг заново зацеплялись и уходили уже вместе.

Но в промозглое субботнее утро, сразу после открытия, буфет был ещё полупустым. Лишь в углу спинами сидела странная любовная парочка. Сидели, тесно прижавшись. Но обычно кавалер норовит поближе притиснуться к спутнице. Здесь же, напротив, мужчина в поисках спасения балансировал аж на краешке стула, а крупная, с широкой плоской спиной дама со стрижкой каре вжималась в него, будто задалась целью вовсе спихнуть на пол.

Но главное, за ближайшим к входу столом восседал Алька Поплагуев, в компании прежнего завотделом «Смены» Марика Забокрицкого. После знакомства с Мещерским Марик совершенно переменился. Из газеты уволился. Основательно освоил самоварное дело и стал широко известным самоварником. И, что вовсе удивительно, – почвенником. Сильно облысел. Отрастил окладистую бороду. По деревням в поисках икон и самоваров разъезжал на перламутровой «девятке», но в избы заходил в армячке и подбитых валеночках, летом – в косоворотке. Речь Марика, прежде сбивчивая, сделалась неспешной, округлой, даже несколько окающей.

– Мы, русские почвенники… – говорил он весомо.

– По мнению деревенщика Василия Белова, с которым согласен Распутин… – наседал он на собеседников.

– Откуда в Союзе антисемитизм? Мало ли что Эйдельман нафантазировал! Виктор Астафьев ему веско возразил. И кто такой ваш Эйдельман? Как говорится, широко известный среди узкого круга лиц. А Астафьев – классик всея Руси!

Алька слушал. Изумлялся, – откуда что взялось? Как раз сейчас Марик делился с Поплагуевым впечатлениями от последней поездки по сёлам.

– Что за чудо русские старухи! – восхищался он. – Я её ошкурить приехал, а она всей душой. Гнёт с капусты поднимаю, – вместо доски – икона!

– Откуда, бабуля? – спрашиваю.

– Так другого, чем прикрыть, не нашлось.

– Продай.

– За так бери, милок! Чтоб я за гнёт деньги брала. Вовсе, что ль, без совести?

А икона – мама не горюй! Даже навскидку под тысячу рублей. И вот на тебе – бери даром. Крыша сгнила, сама по худым доскам в ботах шаркает и – даром! Что за широта, что за гордость в русской душе!

– Так даром и захомутал? – уточнил Алька.