Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов — страница 102 из 229

Сидевшая рядом с ней блондинка тоже слушала. Ее спутник не проявлял к происходящему ни малейшего интереса; он в задумчивости мял и катал кусочек воска, накапавший со свечи.

— И последней, — объявил Туини, закончив петь, — я исполню композицию, которая дорога сердцу каждого американца, будь то белый или неф. Она объединяет нас всех, потому что каждый из нас вспоминает ее в приближении дня, когда мы празднуем рождение Умершего за наши грехи — грехи людей всех рас и всех цветов кожи.

Полуприкрыв глаза, Туини запел «Белое Рождество».

Пол Нитц старательно выжимал нужные аккорды. Мэри Энн слушала, как он выколачивает из пианино мелодию, и силилась понять, что сейчас на душе у этих двух мужчин. Сгорбившемуся над клавиатурой Нитцу, казалось, едва ли не скучно — словно метлой метет, подумала она. Ее возмутило такое пренебрежение искусством. Неужели ему на все наплевать? Он как будто на сборочном конвейере… она злилась на него за то, что он предал Туини. Он вел себя просто оскорбительно; мог бы проявить хоть немного чувства. А Туини — о чем тот думал и думал ли вообще?

Ей показалось, что по лицу Туини пробежала почти циничная улыбочка; пустота, которая, возможно, была приглушеннейшей формой презрения. Но кому адресовалось это презрение? Песне? Но он сам ее выбрал. Людям, которые его слушали? По мере того как он пел, отстраненность уступала место страсти. В его голосе начинала пробиваться возвышенная сила, почти величие, и оно росло, пока не стало очевидно, что весь он вибрирует, трепещет от боли. В его искренности сомневаться не приходилось: Туини обожал эту песню. Она глубоко волновала его, и он заражал своим волнением аудиторию.

Когда он закончил, снова наступила тишина, после чего зал взорвался бешеными аплодисментами. Туини стоял — потрясенный, весь во власти своих чувств. Затем отчаяние постепенно отпустило его, уступив место обычному, слегка циничному равнодушию. Туини пожал плечами, поправил дорогой галстук ручной росписи и сошел с эстрады.

— Туини! — пронзительно окликнула его Мэри Энн, вскочив на ноги. — Где ты был прошлой ночью? Я заходила, тебя не было.

Слегка подернув бровями — две ухоженные черные полоски, — Туини принял к сведению факт ее существования. Он подошел к столику и встал, опираясь на стул, который освободил Нитц.

— Присядьте с нами, — предложила блондинка.

— Спасибо, — ответил Туини. Он развернул стул и уселся. — Устал.

— Ты нехорошо себя чувствуешь? — озабоченно спросила Мэри Энн; выглядел он действительно вялым.

— Не слишком хорошо.

Упав на стул рядом, Нитц произнес:

— Это «Белое Рождество» я ненавижу пуще всех из нашего репертуара. Пристрелить бы того умника, который его написал.

Туини сразу сник.

— Да? — пробормотал он. — Ты серьезно?

Потягивая из бокала, Нитц продолжал:

— Что ты знаешь о страданиях негритянского народа? Ты родился в Окленде, в Калифорнии.

К неудовольствию Мэри Энн, блондинка потянулась к Туини и спросила, обращаясь к нему:

— Эта песня про кузнечиков… это же еще Лидбелли пел, правда?

Туини закивал:

— Да, Лидбелли исполнял ее, пока был жив.

— А он ее записал?

— Да, — рассеянно отвечал Туини, — но сейчас эту запись не найти. Это более–менее коллекционная пластинка.

— Может, у Джо найдется, — сказала блондинка своему спутнику.

— Спроси его, — ответил спутник без особого воодушевления, — ты ж там почти своя.

Спор вокруг фолк–музыки возобновился, и Мэри Энн удалось перетянуть внимание Туини на себя.

— Ты так и не сказал, где был прошлой ночью, — обвиняющим тоном заявила она.

На лице Туини заиграла хитрая улыбочка, а его глаза, как обычно, подернулись тускло–серой пленкой безразличия.

— Я был занят. У меня что–то много дел последние несколько недель.

— Ты хочешь сказать, несколько месяцев.

В одно ухо слушая, как Нитц с блондинкой болтают теперь о Блайнде Лемоне Джефферсоне[112], Туини спросил:

— Ну как «Пасифик Тел энд Тел»?

— Паршиво.

— Печально слышать.

— Я собираюсь валить оттуда, — четким голосом проинформировала его Мэри Энн.

— Как — уже?

— Нет. Подожду, пока найдется что–нибудь. Я уже обжигалась.

— Хочешь вернуться в эту мебельную контору? Попроси их — они возьмут тебя обратно.

— Не подкалывай. Я и на спор туда не вернусь.

— Решай сама, — пожал плечами Туини, — твоя жизнь.

— Почему ты вышвырнул меня, когда я к тебе пришла?

— Я тебя не вышвыривал. Не припомню такого.

— Ты не позволил мне перевезти вещи. Ты заставил меня поселиться на другой квартире, а через неделю перестал оставлять меня на ночь. Мне приходилось вставать и уходить — вот что я имею в виду, когда говорю, что ты меня вышвырнул.

Он удивленно посмотрел на нее.

— Ты в своем уме? Ты прекрасно знаешь, в чем дело. Ты несовершеннолетняя. Это уголовное преступление.

— В таком случае заниматься этим посреди бела дня не менее преступно, чем в три часа ночи.

— Я думал, ты все понимаешь.

— Заниматься этим…

— Не шуми, — предостерег Туини, бросив взгляд на Нитца и парочку. Теперь они завели дискуссию о современных атональных экспериментах. — Это ж было так — от случая к случаю. И свечку никто не держал.

— От случая к случаю? Временно?

Она рассвирепела, и по–настоящему. Потому что она–то помнила то, о чем ему удобней было забыть: и тот день, когда он взял ее в дом, и то, как их шатало по захламленным комнатам; как они, словно пара животных, возлегли посреди завалов в этой крысиной норе. Как раскаленное солнце поджаривало мух, ползавших по оконным рамам… и как они лежали, липкие от пота, ничем не покрытые, распростершись на кровати под этим палящим, слепящим светом, до праздного и беспечного оцепенения.

Там, в квартире на последнем этаже, они ели свой завтрак, вместе залезали в старую ванну, готовили и гладили, бродили голыми по комнате, играли на маленьком пианино, а по вечерам слушали радио и глядели на красный огонек настройки, устроившись вдвоем на диване — на продавленном, пыльном диване.

Хотя в этом деле, если верить Туини, она была не сильна. Она научилась — ее научили — перемещать центр тяжести с копчика на лопатки, чтобы повыше поднимать бедра. Но при этом она чувствовала исключительно напряжение мускулов; все эти опыты не приносили ей ничего, и дать в ответ тоже было нечего.

Все это очень напоминало то, как доктор однажды засунул ей в нос металлический зонд, чтоб удалить полип. То же давление, то же ощущение слишком большого предмета, который проталкивается внутрь; потом боль и немного крови… и кузнечики, стрекочущие в траве во дворе под окном.

Туини сказал, что проку от нее никакого: маленькая, костлявая и фригидная. У Гордона, понятно, своего мнения не было; некая вогнутость, лунка — это было все, чего он мог ожидать, это он и получил: не больше и не меньше.

— Туини, — сказала Мэри Энн, — нельзя притворяться, что между нами ничего…

— Не расстраивайся, — вкрадчиво произнес Туини, — а то пойдешь прыщами.

Мэри Энн наклонилась к нему, почти касаясь его лица своим маленьким аккуратным личиком.

— Чем ты занимался последние два месяца?

— Решительно ничем, кроме искусства.

— Ты живешь у кого–то. Дома не бываешь; однажды я прождала всю ночь, а тебя не было. Ты не пришел домой.

Туини пожал плечами:

— Я был в гостях.

Спор, происходивший рядом с ними, накалялся.

— Ничего об этом не слышал, — утверждал Нитц.

— Быть не может, — отвечала блондинка, — у вас что — радио нет? Каждый четверг Джо ведет передачу об этом на станции «Хорошая музыка из Сан–Матео». Послушайте. Он дает подробный разбор всего материала; он большой энтузиаст.

— Я пытался слушать эту музыку, — сказал Нитц, — но это не по мне. Вчерашний день.

Сохраняя молчание, Мэри Энн погрузилась в свои мысли; этот разговор ничего для нее не значил.

— Вовсе не вчерашний. Она и сейчас продолжает развиваться. Это тот же материал, что и у вас, только они иначе это называют. Мийо[113] в Окленде, или вот Роджер Сешонз в Беркли — поезжайте, послушайте его. Сид Хезель в Пало–Альто; он вообще один из лучших. Джо его знает… они старые друзья.

— А я думал, что, кроме Моцарта, ничего и нет, — сказал Нитц.

Блондинка продолжала:

— По воскресеньям, когда магазин закрыт, Джо устраивает что–то вроде концертов. Вам не помешало бы сходить.

— Вы хотите сказать, что туда кто–то ходит?

— Да, приходит человек пятнадцать. Он ставит пластинки — и атональную, и раннее барокко, что пожелают.

Блеснув голубыми глазами, она посмотрела на Туини.

— Я вас там видела, вы приходили однажды.

— Было дело, — признался Туини, — в антракте вы вынесли нам поднос с кофе.

— Вам понравилось?

— И даже очень. Это потрясающий магазин.

— О чем речь? — резко встряла Мэри Энн.

Она уже проснулась: разговор перестал быть абстрактным. Теперь он касался чего–то реального, и она начала прислушиваться.

— Новый магазин пластинок, — пояснил Туини.

Мэри Энн повернулась к блондинке лицом.

— Вы знаете этого человека? — спросила она, в спешке припоминая и магазин пластинок, и смутные очертания мужчины в жилете, твидовом костюме и с золотыми часами.

— Джо? — улыбнулась блондинка. — Ну конечно. Мы с ним старые друзья.

— Где вы познакомились? — Ее охватил странный ужас, как будто ей рассказали о каком–то жутком преступлении.

— В Вашингтоне.

— Так вы не здешние?

— Ну да, — ответила блондинка.

— И ему правда можно доверять? — Ей снова стало больно. Но теперь, спустя четыре месяца, боль уже не была такой острой. За это время рана немного затянулась и перестала кровоточить.

— Джо всю жизнь проработал в музыкальной индустрии, — сказала блондинка. — Его тетя в Денвере продавала арфы еще во время испаноамериканской войны. В двадцатые годы, когда вы еще не родились, Джо работал в «Сенчури–мьюзик» в Нью–Йорке.