Е. Н.) Серов не шевельнулся. Мне показалось, что в вихре метели и завывания ветра он не слышал голоса, и я спросил: кто это? Серов не ответил. Я не стал переспрашивать, удивляясь, почему он вдруг так угрюмо затих. Через некоторое время, показавшееся мне чересчур долгим, он глухо произнес: “Шаляпин”. Я понял, что коснулся больного места, и перевел разговор на другое».
Влас Дорошевич, негласный редактор «Русского слова», повел себя не лучше А. В. Амфитеатрова. Рисунок, о котором Шаляпин сказал в «Маске и душе», был помещен не в газете, а на обложке еженедельника «Искры» (приложение к газете «Русское слово». 1911. № 4. 23 января) и снабжен подписью: «Хор во главе с солистом Его Величества Ф. И. Шаляпиным и артисткой Е. И. Збруевой, стоя на коленях, исполняют “Боже, царя храни”». Сам Влас Михайлович выступил со статьей «Мания величия», напечатанной в «Русском слове» 11 февраля 1911 года, где сказал:
«Г. Шаляпин хочет иметь успех. Какой когда можно. В 1905 году он желает иметь один успех. В 1911 году желает иметь другой. Конечно, это тоже “политика”. Но человек, занимающийся ею, может быть, и:
Политический мужчина. Но какой же он:
Политический мужчина? Г. Шаляпин напрасно беспокоится думать, что эта его сторона кого-нибудь интересует. Относительно г. Шаляпина можно быть различных мнений. Один считает, что он:
Всеобъемлющий гений! Другие позволяют себе находить, что этот отличный певец был бы слабым драматическим актером. Но, слушая, как г. Шаляпин поет “На земле весь род людской”, мучиться вопросами:
А каких он политических убеждений? Это всё равно, что есть суп из курицы и думать:
Какого цвета были у нее перья? Кому это интересно? Г. Шаляпин напрасно тревожится. Немного лавровишневых капель отличное средство и против этой мании преследования, и против маленькой мании величия.
Только, когда пьешь лавровишневые капли, не надо говорить:
За республику!»
Стремясь быть подальше от оголтелой российской прессы, Шаляпин 8 января 1911 года уехал в Монте-Карло. Но и за границей артист покоя не обрел. В «Маске и душе» он описал такой случай:
«Возвращаясь как-то из Ниццы в Монте-Карло, я сидел в купе и беседовал с приятелем. Как вдруг какие-то молодые люди, курсистки, студенты, а может быть и приказчики, вошедшие в вагон, стали наносить мне всевозможные оскорбления:
– Лакей!
– Мерзавец!
– Предатель!
Я захлопнул дверь купе. Тогда молодые люди наклеили на окно бумажку, на которой крупными буквами было написано:
– Холоп!
Когда я, рассказывая об этом моим русским приятелям, спрашивал их, зачем эти люди меня оскорбляли, они до сих пор отвечают:
– Потому, что они гордились вами и любили вас.
Странная, слюнявая какая-то любовь!»
Об этом происшествии в заметке «Нападение на Шаляпина» 6 февраля 1911 года своим читателям сообщила газета «Русское слово». А через 18 лет один из участников возмутительной акции, бывший меньшевик Владимир Розанов, в статье «Ночное нападение на Шаляпина» (Каторга и ссылка. 1929. № 1), считая себя совершенно правым, написал: «Подумайте, пел “Дубинушку”, призывал разогнуть “наболевшую спину” и подобрать “на царя и господ – покрепче, потолще дубину”. Он – сам мужик, выходец из народа. Срывал по всем городам аплодисменты за это – ведь, ему за это аплодировали несколько лет подряд. Друг Горького! Приезжал с визитом к Плеханову, даже свою фотографию ему оставил. Ну, скажите, пожалуйста, зачем он ездил к Плеханову, кто его тащил к Плеханову? И вдруг – бух на колени! Зачем? Почему? Чем объяснить такое поведение?.. Беспринципностью? Нет, этого мало сказать – беспринципностью. Беспринципные люди к Плеханову не ездят. Они не знают его имени. А кто знает его имя, тот знает и его положение, и его сущность. Эти аплодисменты за “Дубинушку” обязывают. Ведь “Дубинушку” он стал петь по своей инициативе. Ведь он мог петь и Чайковского, если хотел бы иметь только музыкальный успех, а не политическую популярность!»
Действительно, с Георгием Валентиновичем Плехановым и его женой Розалией Марковной Шаляпин был знаком и даже подарил им свою фотографию с надписью: «Милейшим супругам Плехановым на память о свидании и в знак искренней симпатии. Фёдор Шаляпин 26/III 909. M. Carlo». И вот, начитавшись прессы, Плехановы фотографию вернули с припиской: «Возвращаем за ненадобностью. Г. Плеханов. Р. Плеханова. 1 марта 1911 г.».
Шаляпин находился в очень тяжелом моральном состоянии. Он даже подумывал о том, чтобы остаться за границей, не возвращаться на родину. 24 февраля 1911 года артист написал директору императорских театров В. А. Теляковскому:
«Дорогой Владимир Аркадьевич!
Вы, наверное, осведомлены и читаете, что пишут обо мне газеты правого и левого направления, – они отказывают мне и в совести, и в чести.
Это уже настолько дурно с их стороны по моему адресу, что подобное вынуждает меня подумать о продолжении моей службы в импер<аторских> театрах, с одной стороны, и о жизни в милой родине – с другой. <…>
Итак, ненавистники мои добились, наконец, победы надо мной и вот-вот уже будут ликовать… но ликование их снова будет отравлено, ибо зажать мою голову совсем им не придется, и если я буду лишен возможности петь у себя на родине, я всё же буду петь (и постараюсь хорошо петь) за границей, где, надеюсь, слушая меня в театре, вместе с аплодисментами не будут кричать мне разные оскорбления, уничтожающие до минимума всякого, кто их произносит».
К счастью, тогда за границей Шаляпин не остался.
А что же Пешков? Как он воспринял случившееся? История с «коленопреклонением» «ушибла» его, как выразился сам писатель. Он 15 января 1911 года в письме, адресованном Е. П. Пешковой, сделал приписку для сына:
«Плохо, брат, мое дело, бьет меня судьба в лицо прямо и – злобно бьет. Выходка дурака Фёдора просто раздавила меня – так это по-холопски гнусно! Ты только представь себе: гений на коленях пред мерзавцем и убийцей!
Третий день получаю из России и разных городов заграницы газетные вырезки, подобные прилагаемой. Присылают – безмолвно или со словечками: “Каково?”, “Поздравляем!” и т. д.».
13 января А. В. Амфитеатров отправил письмо Пешкову, где сказал: «Думаю написать сказку о Фёдоре, дворцовом холопе, да вот где газета, которая напечатает ее “на закрытие”? Шаляпину написал, что увольняю его от неприятности нашей старой дружбы». Алексей Максимович ответил:
«Дорогой мой друг! Вы – пятый прислали мне сообщение о коленопреклоненном пении гимна Фёдором. Нестерпимо больно и обидно читать, как гений русский – гений народный! – холопствует пред мерзавцем. Стар я, видимо, и очень тяжело переношу такие гнусности.
Писать Фёдору – не буду, я давно уже не писал ему. А посвящение с “Исповеди” сниму – и впредь живым людям книг посвящать не буду».
Обещание снять посвящение с повести «Исповедь» писатель высказал и в письме к Е. К. Малиновской 26 января 1911 года:
«…Мне теперь присылают вырезки о том, как Фёдор Шаляпин, стоя на коленях, царю гимн пел, присылают и требуют, чтоб я Фёдора – “заклеймил”. Не буду клеймить. Посвящение с “Исповеди” – сниму, а клеймить не буду. Он и без этого – пропал теперь».
Однако, разобравшись в произошедшем, писатель посвящение с «Исповеди» снимать не стал. По сей день все издания повести предваряют слова:
«ФЁДОРУ ШАЛЯПИНУ
ПОСВЯЩАЮ
М. Горький».
Пешков ждал письма от Шаляпина. И вот 24 июня 1911 года Фёдор Иванович написал другу:
«Дорогой мой Алексей.
Еще никогда в жизни моей мне так не везло, как в этот раз. Я совсем уж было собрался ехать к тебе, несказанно был рад этой поездке, как вдруг мне чертовски разнесло ногу (последствия плохо вылеченного вывиха и растяжения сухожилий в Париже при неловком падении на сцене), и я лишился возможности ходить. Приехать же на Капри с костылями, как я сейчас вынужден ходить, мне противно и неудобно, во-первых, а во-вторых, доктор меня прогнал сейчас же в Виши, так как нашел, что, кроме вывиха, есть также основательная подагра. В течение трех недель я должен буду держать курс лечения.
Из Виши я сию же минуту устремлюсь к тебе.
Прошу тебя, сообщи мне, будешь ли ты в это время, то есть приблизительно в конце июля или начале августа (нашего стиля), дома?..
Мне очень хочется о многом поговорить с тобою; кроме того, напиши мне, есть ли у тебя на твоей новой квартире фортепиано, и если нет, то можешь ли его приготовить к моему приезду (чтобы было хорошо настроено). Я имею большую охоту кое-что тебе попеть. Думаю также привезти с собою хорошего музыканта-пианиста…
Шлю мой сердечный привет Марье Фёдоровне, а тебя крепко люблю и обнимаю.
Фёдор Шаляпин
Жду записку, до свидания!»
Как видим, в письме о «коленопреклонении» – ни слова. Это удивило и вызвало неудовольствие Пешкова. Он ответил:
«Получил я твое письмо, Фёдор Иванович, и задумался, сильно удивленный его простотой и краткостью.
Мне казалось, что в силу тех отношений, которые существовали между нами, ты давно бы должен написать мне, как сам ты относишься к тем диким глупостям, которые содеяны тобою, к великому стыду твоему и великой печали всех честных людей России.
И вот ты пишешь мне, но – ни слова о том, что не может, как ты знаешь, не может не мучить меня, что никогда не будет забыто тебе на Руси, будь ты хоть гений. Сволочь, которая обычно окружает тебя, конечно, отнесется иначе, она тебя будет оправдывать, чтобы приблизить к себе, но – твое ли это место в ее рядах?
Мне жалко тебя, Фёдор, но так как ты, вероятно, не сознаешь дрянности совершенного тобою, не чувствуешь стыда за себя – нам лучше не видаться, и ты не приезжай ко мне.
Письмо это между нами, конечно. Я не хочу вставать в ряду с теми, кто считает тебя холопом, я знаю – это неверно, – и знаю, что твои судьи не лучше тебя.
Но если бы ты мог понять, как страшно становится за эту страну, в которой лучшие люди ее лишены простого, даже скотам доступного чувства брезгливости, если бы ты мог понять, как горько и позорно представить тебя, гения – на коленях пред мерзавцем, гнуснейшим всех мерзавцев Европы».