Ответное письмо Шаляпина оказалось именно таким, какое ожидал Пешков:
«Печаль, которую принесло мне твое письмо, Алексей Максимович, изъяснить я никак не могу… Ай-яй! Как мне больно его читать и перечитывать еще и еще; вот уже несколько дней, как я хожу совершенно убитый. Тем более, что ты прав и я не должен был, может быть, писать тебе такого краткого и простого письма, – верно!!!
Но клянусь тебе, что я умышленно игнорировал вопрос о моих деяниях, лелея надежду рассказать тебе всё лично.
Много раз пробовал я писать тебе подробно, но волнение, которое испытывал при том всякий раз, было так велико, что я никак не мог уложить письма моего в такую же ясную форму, как если бы стал рассказывать всё словами.
Да и теперь едва ли сумею рассказать всё, что так хочется рассказать, ибо, кроме всяких волнений, у меня еще отсутствует способность излагать на бумаге ясно и просто всё, что есть в душе; но так как теперь возможность говорить лично, к великому горю моему, исчезла, то я попробую писать, как смогу. Слушай же!
Много мне пришлось хлопотать и долго приходилось лелеять мечту, чтобы на импер<аторских> театрах заново поставить “Бориса Годунова”. Наконец, мечта эта осуществилась, и я, радостный и вдохновленный новой чудесной постановкой, сделанной художником Головиным, поехал вечером играть мою любимую оперу.
Спектакль начали, и я после моей первой незначительной картины шлялся всё время за кулисами, опечаленный равнодушием публики, так как ни после одной картины буквально никто не потрудился ударить в ладоши, хоть бы для смеху, несмотря на то, что артисты, хор и музыканты делали свое дело внимательно и хорошо. Это меня даже рассердило, и, обозленный, я вышел, наконец, играть мою большую сцену с Шуйским и галлюцинацией.
Говорят, когда я злой, я будто бы играю с большим подъемом – не знаю. Может быть, – но по окончании этого действия зал действительно ожил, раздались крики и треск аплодисментов. Еле дыша от напряжения и усталости, как запаленная лошадь, по знаку режиссера пошел я на сцену, чтобы по общему обыкновению раскланяться публике. Занавес упал и поднялся снова, и снова я раскланивался, – вообще всё было совершенно обыкновенно, как бывает всегда, и я уже думал идти к себе в уборную, чтобы глотнуть чаю и смочить высохшее горло, как вдруг услышал сзади меня крик: “Куда вы?.. Что вы делаете?!” (Это, оказалось, кричал режиссер, испуганный необыкновенным и неожиданным происшествием, которое в театре почти для всех было сюрпризом). Обернувшись, я увидел растерянные, сумасшедшие лица хористов, хористок, а также и артистов (участников спектакля), ломящихся на сцену в единственную дверь, существующую в этой декорации (терем царя Бориса). Быстро один за другим падали они все на колени и – нестройно вначале – пели гимн.
Совершенно не понимая, в чем тут дело, я хотел было уйти со сцены, но эта самая дверь была так законопачена народом, что я, не имея физической возможности уйти за кулисы, вынужден был остаться на сцене. С минуту я постоял… Видя, что тут деется что-то неладное, и в то же время слыша рядом какие-то неопределенные возгласы: “Фёдор Иванович, Фёдор Иванович, не уйдешь… не хочешь… не ходишь, не уходи” или что-то подобное (за шумом пения я хорошо не разобрал). Я ошалел. В мгновение мне пришло в голову, что это всё устроили нарочно для меня, что со мной хотят сделать что-то плохое (к этому в последнее время я так привык, что всякую минуту нахожусь в ожидании), что это – ловко придуманная интрига против меня, что в театре сейчас начнется скандал… вообще я вообразил черт знает что и… находясь к тому же в полной невозможности уйти со сцены, оторопел, совершенно растерялся, даже, может быть, испугался, потерял вполне способность спокойно размышлять и стал на колени около стоявшего близ меня, в глубине сцены, кресла…
Таким образом случилось, что я явился действующим лицом этой пакостной и пошлой сцены <…>
Дорогой Алексей Максимович, никому еще я не писал и не рассказывал всего, что я написал тебе. Я думаю, что также никто не рассказал тебе моей истории так, как она есть на самом деле.
Мне очень тяжело, что я причинил тебе боль».
После этого письма Пешков отменил свой запрет на приезд Шаляпина на Капри, написал другу около 1 августа 1911 года:
«И люблю и уважаю я тебя не меньше, чем всегда любил и уважал; знаю я, что в душе – ты честный человек, к холопству – не способен, но – ты нелепый русский человек и – много раз я говорил тебе это! – не знаешь своей настоящей цены, великой цены.
Нестерпимо, до слез больно мне за тебя, много думаю – как бы помочь, чем? И не вижу, чувствую себя бессильным.
Не умно ты сделал, что сразу же после этой истории не поехал ко мне или не объяснил условий, при коих она разыгралась, – знай я всё с твоих слов, – веря тебе, я бы что-нибудь сделал, чтоб заткнуть пасти твоих судей.
А теперь придется выжидать время. Твоего приезда сюда я бы желал и очень, но – здесь масса русских, я с ними в недобрых отношениях, и они не преминут устроить скандал тебе, чтоб – кстати уж! – и меня уколоть. Кроме здешних, еще каждую неделю бывают экскурсанты из России, караванами человек по 50, – народ дикий и нахальный.
А видеться нам – нужно. Погоди несколько, я напишу тебе, когда и как мы можем встретиться без шума и скандала, теперь же – скандал вновь поднялся бы. Ведь так приятно ударить меня – тобою, тебя – мною. Все живут напоказ, и каждому ужасно хочется показать себя честным человеком – это верный признак внутренней бесчестности».
Шаляпин ответил 3 августа телеграммой: «Спасибо, дорогой Алексей Максимович, за письмо; оно меня воскресило, через несколько дней напишу»; а чуть позднее в письме сказал: «Очень хорошо понимаю я, что ехать к тебе мне неудобно. Но, может быть, ты мог бы устроить свидание со мной где-нибудь так, чтобы об этом никто не знал.
Конечно, при нашей окуровской жизни, да еще с фабриками, мало честных газет. Черт знает, что могут сочинить, черт знает, какие пакости могут полить снова, а, главное, еще и на тебя. А публика – обыватель, она верит чему хочешь.
Напиши, мой дорогой Максимыч, возможно ли всё это и не стеснит ли, главным образом, тебя. Прошу со мною не церемониться. Нельзя – так и ничего, подожду до – можно».
На Капри Шаляпин приехал 28 августа 1911 года. Оказанную ему встречу описал в книге «Маска и душа»: «Против своего обыкновения ждать гостей дома или на пристани Горький на этот раз выехал на лодке к пароходу мне навстречу. Этот чуткий друг понял и почувствовал, какую муку я в то время переживал. Я был так растроган этим благородным его жестом, что от радостного волнения заплакал. Алексей Максимович меня успокоил, лишний раз дав мне понять, что он знает цену мелкой пакости людской…».
Пешков постоянно думал о том, как помочь Шаляпину, в начале сентября написал открытое «Письмо к другу», в котором сказал:
«Дорогой друг!
Шума, поднятого вокруг Шаляпина, – не понимаю, а вслушиваясь – чувствую, что в этом шуме звучит много фарисейских нот: мы-де не столь грешны, как сей мытарь. Что случилось? Фёдор Иванович Шаляпин, артист-самородок, человек гениальный, оказавший русскому искусству незабываемые услуги, наметив в нем новые пути, тот Шаляпин, который заставил Европу думать, что русский народ, русский мужик совсем не тот дикарь, о котором европейцам рассказывали холопы русского правительства, – этот Шаляпин опустился на колени перед царем Николаем. Обрадовался всероссийский грешник и заорал при сем удобном для самооправдания случае: бей Шаляпина, топчи его в грязь.
А как это случилось, почему, насколько Шаляпин действовал сознательно и обдуманно, был ли он в этот момент холопом – или просто растерявшимся человеком – над этим не думали, в этом – не разбирались, торопясь осудить его. Ибо осудить Шаляпина – выгодно. Мелкий, трусливый грешник всегда старался и старается истолковать глупый поступок крупного человека как поступок подлый. Ведь приятно крупного-то человека сопричислить к себе, ввалить в тот хлам, где шевыряется, прячется маленькая, пестрая душа, приятно сказать: ага, и он таков же, как мы. <…>
Ф. Шаляпин – лицо символическое; это удивительно целостный образ демократической России, это человечище, воплотивший в себе всё хорошее и талантливое нашего народа, а также многое дурное его. Такие люди, каков он, являются для того, чтобы напомнить всем нам: вот как силен, красив, талантлив русский народ! <…>
Фёдор Иванович Шаляпин всегда будет тем, что он есть: ослепительно ярким и радостным криком на весь мир: “Вот она – Русь, вот каков ее народ – дорогу ему, свободу ему!”»
«Письмо к другу» первоначально предназначалось для напечатания в русских газетах. Потом решили публиковать его лишь в том случае, если в прессе опять поднимется кампания против Шаляпина. Этого, к счастью, не произошло. Шаляпин, уехавший с Капри на родину 11 сентября 1911 года, в первом письме к Пешкову из России, 15 ноября 1911 года, рассказал: «Сначала я поехал к Д. В. Стасову. Сообщил ему о том, что, может быть, в случае какого-нибудь скандала мне придется писать письмо в газеты (имеется в виду уже написанное Пешковым “Письмо к другу”. – Е. Н.), на что он ответил совершенно отрицательно, говоря, что при современном шантаже этот шаг ничего хорошего не принесет, и в случае чего-нибудь хотел писать тебе об этом сам. Но, к счастью, ничего не произошло, и я пел первый спектакль “Бориса Годунова”, как обыкновенно, при переполненном театре и с огромным успехом, о чем тебе и телеграфировал».
Мы видим, похожее трудное детство, Волга, на берегу которой они оба выросли, – всё это так крепко их связало, что даже оголтелая, злобная кампания в прессе, направленная против артиста, не смогла разрушить дружбу Пешкова и Шаляпина.
Заключение
Да, Волга, Нижний Новгород так крепко связали писателя и артиста, что не только история с «коленопреклонением», но и бурные события 1917 года не смогли их разъединить. Они не хотели покидать Родину. И все же Пешков под давлением В. И. Ленина (который то ли в шутку, то ли всерьез говорил: «Батенька, не уедете, арестуем») в октябре 1921 года покинул Россию. Через восемь месяцев, 29 июня 1922 года, из Петрограда за границу на германском пароходе «Обербюргермейстер Гакен» отплыл Шаляпин – на гастроли и лечение. Через несколько дней, в начале июля, он посетил Пешкова в Герингсдорфе.