Шаляпин — страница 24 из 86

Тартаков и Шаляпин не входили в новую труппу Мамонтовского театра. Но Мамонтов ясно понимал, что ему необходим Шаляпин, что присутствие его в труппе возвысило бы это начинание: певца с таким голосом, с подобными артистическими данными даже в Большом театре не было. А Мамонтов задумывал репертуар, в котором многие главные роли предназначались басу.

Он осторожно заговаривал на эту тему с Шаляпиным. Но для того мысль о возможности покинуть казенную столичную сцену (хотя чувствовал он себя там неуютно!) ради службы в частной труппе, даже и на неизмеримо лучших материальных условиях, казалась несерьезной. Конечно, он вернется в Петербург! Там Андреев, там Филиппов, там Дальский. Там ждет его Олоферн!..

При этом одно не совсем осознанное обстоятельство заставляло его все же задумываться над тем, что с ним будет, если он покинет мамонтовскую труппу, которая неприметно привязала его к себе не только творческой атмосферой и чувством художественной свободы, ранее ему неведомой. Дело в том, что он… влюбился.

А случилось это так. С присущей ему широтой и размахом Мамонтов пригласил на гастроли в Нижний Новгород итальянскую балетную труппу, которая должна была принимать участие в оперных спектаклях.

Шаляпин вспоминал…

«Как сейчас помню удивительно веселый шум и гам, который внесли с собой итальянцы в наш театр. Всё — все их жесты, интонации, движения так резко отличались от всего, что я видел, так ново было для меня! Вся эта толпа удивительно живых людей явилась в театр прямо с вокзала, с чемоданами, ящиками, сундуками. Никто из них ни слова не понимал по-русски, и все они были как дети.

Мне показалось, что мой темперамент наилучше подходит к итальянскому. Я тоже мог неутомимо орать, хохотать, размахивать руками. Поэтому я взял на себя обязанность найти для них квартиры. Я объявил им об этом различными красноречивыми жестами. Они тотчас окружили меня и начали кричать, как будто сердясь и проклиная меня. Но это была только их манера говорить.

Пошли по городу искать комнаты. Лазали на чердаки, спускались в подвалы. Итальянцы кричали:

— Caro, caro![1]

Хватались за головы, фыркали, смеялись и, как я понимал, были всем крайне недовольны. Я, конечно, убеждал их „мириться с необходимостью“ — на то я и русский!

Как-никак, но наконец удалось устроить их».

С этого началось.

Кажется, более всего новая страна, ее жизнь, ее колорит ошеломили совсем еще юную танцовщицу, премьершу балетного коллектива Иолу Торнаги.

Но как бы юна она ни была, как бы много сил ни затрачивала на то, чтобы понять страну, в которой волей случайного контракта оказалась, все же скоро заметила, что возле нее всегда вьется высокий красивый парень с голубыми глазами и русыми волосами. Она заметила не только то, что он очень хорошо поет. Но убедилась, что он во всем готов услужить ей и, начисто не зная итальянского языка, даже старается быть при ней провожатым и переводчиком. Он не отходил от Иолы, всем своим видом выражая восхищение ее талантом и чарующей внешностью. Словом, как уже догадался читатель, этот высокий обаятельный парень был Федор Шаляпин.

Мешая итальянские слова с русскими, он всячески давал понять, что молоденькая итальянка произвела на него сокрушающее впечатление. Когда она однажды захворала, он примчался к ней, неся в узелке кастрюлю с куриным бульоном, уверяя, что лучшего лекарства от всех болезней на свете нет.

Все это можно было принимать всерьез или отвечать на ухаживания молодого баса шуткой (запас в десяток итальянских слов у него и десяток русских у нее — вот тот жаргон, на котором они объяснялись), но было ясно, что они все более заинтересовываются друг другом. Это стало заметно всему театру.

«Театр готовился к постановке „Евгения Онегина“. Роль Гремина была поручена Шаляпину. В этом спектакле я не была занята, и Мамонтов пригласил меня на первую генеральную репетицию, на которой присутствовали лишь свои. Савва Иванович рассказал мне о Пушкине, о Чайковском, и я с волнением смотрела спектакль. Но вот и сцена на петербургском балу. Из дверей, ведя под руку Татьяну, вышел Гремин — Шаляпин. Он был так значителен, благороден и красив, что сразу завладел вниманием всех присутствовавших.

Мамонтов, сидевший рядом со мной, шепнул мне:

— Посмотрите на этого мальчика — он сам не знает, кто он!

А я уже не могла оторвать взора от Шаляпина. Сцена шла своим чередом. Вот встреча с Онегиным и, наконец, знаменитая ария „Любви все возрасты покорны…“ […]

Я внимательно слушала Шаляпина. И вдруг среди арии мне показалось, что он произнес мою фамилию — Торнаги. Я решила, что это какое-то русское слово, похожее на мою фамилию, но все сидевшие в зале засмеялись и стали смотреть в мою сторону.

Савва Иванович нагнулся ко мне и прошептал по-итальянски:

— Ну, поздравляю вас, Полочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви…

Лишь много времени спустя я смогла понять все озорство „Феденьки“, который спел следующие слова»:

Онегин, я клянусь на шпаге,

Безумно я люблю Торнаги…

Тоскливо жизнь моя текла,

Она явилась и зажгла…

Да, это было объяснение в любви, на глазах у всех…

Нужно было расставаться. Торнаги должна была отправиться во Францию — у нее был контракт в Лион. Федор уехал в Петербург. Но Иола все же России не покинула. Мамонтов предложил ей остаться в его театре. — выступать в Москве в Русской опере. Она охотно согласилась.

И тогда ей было дано понять, что от нее, только от нее зависит — согласится ли Шаляпин поменять столицу и казенную оперу на Москву и частный театр. Ей предложили поехать в Петербург и поговорить с Федором. Отважная девушка согласилась.

«И я поехала в Петербург.

Серым туманным утром прибыла я в незнакомый мне, величественный город и долго разыскивала по указанному адресу Федора. Наконец очутилась я на какой-то „черной лестнице“, которая привела меня в кухню квартиры, где жил Шаляпин. С трудом объяснила я удивленной кухарке, что мне нужен Федор Иванович, на что она ответила, что он еще „почивает“.

Я попросила разбудить его и сказать, что к нему приехали из Москвы […]

Наконец появился сам Федор. Он страшно удивился, увидев меня. Кое-как, уже по-русски, объяснила я ему, что приехала по поручению Мамонтова, что Савва Иванович приглашает его в труппу Частной оперы и советует оставить Мариинский театр, где ему не дадут надлежащим образом проявить свой талант.

Федор призадумался: он боялся потерять работу в казенном театре, да и неустойку за расторжение контракта ему платить было нечем. Я сказала, что Мамонтов берет неустойку на себя.

— А вы, Иолочка, уезжаете? — спросил он меня.

— Нет, я остаюсь на зимний сезон, — ответила я.

Он этому страшно обрадовался и обещал, что если будет свободен по репертуару в театре, то приедет в Москву повидаться с Мамонтовым и товарищами.

Я простилась с Федором и вернулась в Москву, а дня через два приехал и он сам».

Все произошло вскоре после того, как они расстались в Нижнем Новгороде. Что же случилось за это время в Петербурге?

Шаляпин вернулся туда полный твердого намерения служить на казенной сцене и там завоевать положение, которого он, но собственному мнению, заслуживал. Нечего скрывать: он был о себе высокого мнения. Что же касается Иолы, то он ведь был уверен, что итальянка уехала из России. Ведь ее ждала работа в Лионе. Значит, ничто не привлекало его в Москве, кроме, впрочем, впечатлений светлого времени, к сожалению, слишком недолгого, в среде товарищей по Мамонтовскому театру, в общении с самим Мамонтовым и Коровиным. Что же поделаешь? Ведь все-таки казенный театр — это звучит! И, может быть, Олоферн?!

Однако первая же новая роль, которая была ему поручена в Мариинском театре, вновь поставила перед ним вопрос: понимают ли здесь особенности его артистической природы, интересуются ли ею здесь?

Сразу же после начала сезона ему поручили роль князя Владимира в «Рогнеде» Серова. Он спел ее. И тут повторилась история, памятная ему по «Руслану и Людмиле». Партия Владимира, относительно которой ему никто ничего не объяснил, не получилась.

Снова ему дали понять, что Иван Мельников был замечательным Владимиром, а у него, Шаляпина, этот образ не получился. Он разочаровал режиссуру театра, которая ждала от него лишь одного — театру нужен был второй Мельников. Разочаровал он и Направника, педантизм которого, непреклонная требовательность в отношении темпов и оттенков казались молодому певцу лишь придирками. Только впоследствии он до конца оценил значение Направника как музыкального руководителя первоклассного оперного театра.

В ту пору им владело лишь оскорбленное самолюбие, а свобода истолкования, какую предоставлял еще неопытному певцу не слишком требовательный, добродушный И. А. Труффи, казалась ему высоким достоинством дирижера, чутко приглядывающегося к индивидуальности артиста.

В вопросе о свободе истолкования он был решительно неправ: в ту пору он обладал слишком еще незначительной общемузыкальной и художественной культурой и частенько вводил оттенки, которые фактически шли вразрез с замыслом композитора. Когда впоследствии он добился права на собственную трактовку партий, он завоевал его с должным основанием, так как был уже зрелым художником. И никогда при этом он не шел в требованиях индивидуальной трактовки против духа партитуры и образа, он толковал и раскрывал их с такой тонкостью, до какой не дошел бы артист меньшего дарования.

Неудача с партией Владимира в «Рогнеде» резко снизила его настроение. С особым чувством вспоминал он о Нижнем Новгороде, о том, что Мамонтов осторожно и деликатно уговаривал его остаться в труппе Частной оперы.

В эти минуты растерянности и появилась в Петербурге Иола Торнаги. Шаляпин был в полном смятении. И все же поначалу колебался. Он согласился только приехать в Москву для разговора с Мамонтовым. Но когда Иола уехала, тоска по ней и настойчивая мысль о неиспробованных возможностях творческого самоутверждения, какие мог бы предоставить ему Мамонтовский театр, вновь овладели им.