Шампиньон моей жизни — страница 2 из 3

- На язык?

- Вот! Одна из пяти дорог, через которые в нас входит это здешнее местожительство, не действует...

- По-вашему, что - из лужи пить?

- Боже упаси! Просто я имею в виду, что двадцать процентов наших возможностей нету. - Он взбудораженно вдохновился: - Но природе нужны дети. Ребятишки этих ворон, людей, соловейчиков и - ты не поверишь! - даже Гитлера. Ей только нужно, чтобы - дети. Как это делается, мы разве с тобой не говорили?

Тревожный взгляд.

- Хорошо, говорили. Но природу не устраивает восемьдесят процентов, потому что под детей она выдает самый лучший вексель - любовь. А чтобы он не был фиктивный, чтобы эти драгоценные дети гарантировались, обязательно ставит свою треугольную печать - поцелуй. Только поцелуй соединяет пять дорог какой-нибудь барышни и такого парнишки, как ты, только губы к губам и никак иначе! - можно соединить твои  п я т ь  и ее  п я т ь, и открыть все границы, чтобы чем только возможно узнали друг друга она и ты, а всё, что потом, опять запечатывается поцелуем, ибо он - единственная легальная печать на красоте...

Я ковыряю каблуком кочку.

- Считай же! Ты чувствуешь на вкус, когда целуешься?

- Ну... - киваю я.

- Раз!

- Ты видишь ее глаза совсем близко?

- Два.

- Ты нюхаешь ее мамины духи "Красная Москва"? Или что?

- Три!

- Ты слышишь, как она дышит и умоляет "не надо"? Четыре! Ваши горячие руки хотят все трогать?

- Пять.

- Вот! Только когда целуются, бывает короткое замыкание  в с е х  проводов! И перегорают пробки отдельного тебя и отдельной ее, и становится темно в глазах, и остальное делается поэтому в потемках, и в потемки эти упрятываются дети, чтобы им было тихо и хорошо, пока не народятся ходить по  п я т и  дорожкам жизни. На жучке этих пробок не бывает... Поцелуй же ее!..

Он всегда кидается спасать положение.

Вот мы снова бредем навстречу друг другу. Я, кажется, опять возвращаюсь, а он из тех мест, куда я возвращаюсь, отлучается. Его стезя перспективна. Моя - нет, потому что возвращаюсь я оттуда, где она могла быть перспективна.

Грязь неописуемая, но все сверкает.

Он растеряет налипшую землю на асфальтовых тротуарах. Я свою - притащу домой, и дощатый старый пол заглинится.

Сперва мы друг друга не видим, ибо глядим под ноги.

Идущий в распутицу похож на человека, что-то на дороге высматривающего, ибо глядит под ноги. Движется он не по прямой, а где высохло. Иногда прыгает с чего-то на что-то, причем под ноги глядеть не перестает. Бывает, ударит стопой в колдобину, отчего взлетают чистые брызги талой воды. И летают надо всем галки с воронами, и видят: идет человек, глядит под ноги - ясное дело, кошелек потерял. Вот и назад даже повернул - высматривает: не мокнет ли кошелечек в луже, не сохнет ли на кочке?

На кочках - только что искавшие непотерянные кошельки - мы с ним.

- Кого я вижу!

- Здрасьте.

Мимо тянет телегу лошадь. Возможно, не телегу, а дровни.

Возможно, последние в сезоне, а возможно, последние, какие я видел в жизни.

Если это телега, она плохо катится по вязкой жиже, а лошадь выпрастывает копыта.

Лошадь - буланая, как грязь, или гнедая, как сырая кочка. Если лошадь волочит дровни, значит, с дороги не сошли (ярко-белые за проехавшим полозом) черные корки снега. Иногда дровни скрежетнут по диабазовому под толстой глиной булыжнику, а возница идет в сапогах рядом и всеми известными ему способами понуждает животное тащить дровни там, где пора запрягать в телегу.

Лошадь надсаживается, ее жалко, но если представить, что сапоги ломового мужика промокли (а иначе быть не может), то, содрогнувшись, поймешь, ч т о  творится внутри прелой портянки, и сострадательная мысль о лошади, волокущей кандальные дровни, отступает перед мыслью о мужиковых ступнях.

Если же лошадь везет телегу, возница на телеге сидит и сапоги на нем сухие и чистые. Однако представить его размышляющим о ситуации в моих полботинках не получится.

- Смотри на лошадиные ремешки...

- Ну?

- Что ну? Ты видишь, сколько медных пуговиц? А зачем - знаешь?

- Для красоты.

- Ха! Не только. Они сначала соединяют эти ремешки, а потом уже для красоты. А почему ремешки, ты подумал?

- Ну?

- Не нукай! Потому что один держится за другой и каждый для чего-то нужен. Хочешь, можем об этом подумать. Но про главное я уже думал. Знаешь, чем она всё тянет? Эту телегу, эти санки?

- Мускулами.

- А еще?

- Кнутом, сеном, ногами, е б е н о й  матерью!

- Ш-ша!

Глаза его ужасаются плохому слову и тому, что я не поверю грядущему откровению.

- Видишь хомут? Его надевают, чтобы она тянула. Она тянет, но хочет пролезть в него насквозь, чтобы убежать и не мучиться. А ей мешают плечи вон те кости! Верблюд же не может пролезть в иголку. А хомут - ее иголка, она не верблюд! А к хомуту привязаны  г о л о б л и  с телегой, или пусть будет - санки. И вот мы везем под горку, а сзади страшная телега, которая только мечтает накатиться и убить. Что делает лошадь?

- Ну?

- Опять ну?! Она задирает голову, и хомут через голову уже не соскочит. Она тормозит собственной шеей! И, знаешь, что самое главное? Чтобы хомут не натирал. Поэтому надо учить с малых лет: "Дети, мойте шею. Если натрете немытую шею, может попасть инфекция".

- Он же подогнан...

- Вот! Теперь ты понял! Я, когда понял, зачем хомут, сразу подогнал ремень на инструменте, и теперь он мне ничего не натрет. Правда, он и так был мне хорошо...

Тревожная пауза.

Черные без белков глаза умоляют верить каждому слову.

В том, что ремень аккордеона подогнан, можно не сомневаться. Он ведь играл на свадьбах, на школьных вечерах, на октябрьских годовщинах - то есть вел жизнь музыкального пролетария, раз навсегда склонившего правое ухо к перламутрам немецкой музыки. Глаза его в таком положении получались один над другим, отчего озабоченность их делалась двухэтажной; верят ли, что это "Карусель", узнают ли в горячечном его исполнении "Розамунду"?

Конечно, узнают! Не сомневайся, мой собеседник с кочки напротив, тебе верят; но вокруг - распутица и свалка, а ты свои умные разговоры! Тут разве поговоришь? Пейзаж примешивается.

Отсияли и отлоснились пуговки упряжи, и замкнулся на слободскую пряжку годичный круг, и от новой весны стояли в моих глазах желтые солнечные слезы, и теплые столбы воздуха получались в них перевернутыми, ибо это были опрокидывающие мир слезы. Слеза, она же - маленькая линза, которая изображение переворачивает, но, высохнув, обратно не ставит. И обступила меня безутешная весна.

Он играл на  е е  свадьбе и, как рассказывали, самозабвенно.

- Такой "Караван"! Такое "Сан-Луи"! Я играл, как на скрипке! Как для тебя! Ты веришь?

- Верю, - отвечаю я, а влажные глаза его взирают согласно законам опрокинутого мира не с положенного места, а как бы с кочки, снизу, причем сама кочка, перевернутая моими слезами, получается наверху...

- Не верь, не надо! Но поверь хотя бы этому!

Он подтаскивает штанину. В другой руке - тяжкий футляр с аккордеоном, который никуда не поставить - вокруг вверх ногами сверкает жидкая глина. Из-под брючины является нога в носке. Кальсоны не угадываются - уже совсем тепло. Под коленкой ногу обхватывает носочная резинка. Он ее, изловчившись, отстегивает. На белой коже розовый отпечаток резиночного устройства.

- Вот как они, между прочим, выглядели, раздетые барышни...

- Как ваша нога?

- При чем нога? Ты помнишь лошадь? Так на барышне разных шлеек и пуговиц гораздо больше. Не говоря уже - корсеты, лифы и пояс с резинками. Плюс туго натянуто. И когда, бывало, они всё снимают - я говорю "бывало", сейчас ты поймешь почему, - оставались сплошные вмятины - такие красные и розовые ямки от пряжек и шлеек, и они не сходили с их красивого тела, и не допускали его быть красивым. Оно же красивое, потому что это сплошная красота и остальное ни при чем!

"До чего верно!" - думаю я.

- Ты не веришь? Тогда скажи, почему им до Октябрьской революции все сходило с рук? И с рук, и с живота, и с верхних ног - зачем говорить откуда, мы же культурные люди! Почему те, кто их обожал или с кем они соглашались лежать на оттоманке, не замечали этого?

- Почему?

- От темноты. Всегда же было темно. И даже если кто-то говорил: "Дай я погляжу, как она выглядит", и лез зажигать огонь, так это была свечка, или керосиновая лампа, или пусть даже факел в замке Потоцких! Ну и что - факел? Он же на стене, а они ставили свои роскошные кровати, где темно. Даже выдумывали  б а л д а х и м ы  с портьерами...

К чему это он?

- Я говорю это потому, что имею  ч т о  сказать. Не хочешь, не верь. Но они проиграли и отказались даже от корсетов! А от них они ни за что бы не отказались. Там же китовый ус! Почему они отказались? Потому что человечество провело электричество - и теперь любой паршивец, который умирал от счастья, когда с ней ложился, мог зажечь огонь и увидеть, что она вся в рубчик и полоску, а от корсета, как от ботинка, напечатались шнурки, и возле, извиняюсь, пупка можно даже прочитать фирму, но задом наперед: "Штейнбах и сыновья в Екатеринославе". Они еще долго придумывали разные штучки - делали в спальне красные абажуры, но скоро и от этого отказались.

- Почему?

- Все же стало ясно! Их красота получалась с печатью. А красота не мандат... У нас тут еще хорошо! Она вывернет пробки и скажет, что нет света. Но если свет есть, ты такое увидишь! Ты даже не увидишь "Штейнбах и сыновья", ты увидишь "Парижская коммуна" или я знаю что?!

Деликатнейший и растерянный человек, он пытается мне довести, что единственное счастье не следует оскорблять пошлостью, лучше вовремя принять его горем, пусть в опрокидывающих мир, зато сверкающих и неутолимых слезах.

- А поцелуй? Печать на красоте. Ваши слова.

- Мало ли что я скажу!.. Но, по-моему, я говорил "единственная легальная печать"...