Шандарахнутое пианино — страница 18 из 36

С другой стороны, когда ее отец взял Болэна за глотку и попробовал его придушить, расцепила руки ему Энн.

То была еще одна ошибка Фицджералда; ее неуместность даже выгнала из помещения его супругу. Та вышла, утверждая, что больше не понимает, как можно населять это ранчо.

— Выступление оказалось неудовлетворительным, — осторожно высказался Фицджералд, обворожительно, — со стороны барыни и меня.

— Говоря откровенно, часть с туалетным вантузом оставила меня равнодушным. — Перекрикивать стиральную машинку стало трудно. Та содрогалась и колыхалась упаренными взбрыками. С двигательным приводом, воображал Болэн, она вихрем крутила священный груз мелочевки Энн.

— Папуля, — сказала Энн, — уже поздновато для подобной… защиты.

— С этим трудно смириться, милая.

— Но ты должен.

— Это я знаю, дорогая. Я и сам это вижу. Мы никогда раньше особо не вмешивались, правда? До того, как Болэн вломился в дом? Правда, моя дорогая? И забросал маму мерзостью, когда она его обнаружила в библиотеке? Правда же? Но, детишки, попробуйте взглянуть на все с моей стороны, а? Ник тут вопит, что на мамину голову в райке даже мухи не слетятся, — это некрасиво, не так ли, детки? Или это поколенческое?

— Мы можем выйти из прачечной? — поинтересовался Болэн.

— Позвольте мне вот что сказать, — продолжал Дьюк Фицджералд. — Энн, поступай как хочешь. Мы уважим все, что б ты ни решила. И мама меня поддержит. Честно.

— Я не знаю, чего я хочу!

— Энн…

— Не знаю, папа! — Энн не желала спариваться. Ей хотелось еще несколько лет играть со всяким мусором у себя в комнате. Фицджералд, трупоед, это видел.

— То есть, послушай, — ты хочешь замуж?

— Никто этого не говорил, — сказала Энн. Болэна уязвило болезненно. Фицджералд вздел ладони, обе сразу, к одной стороне своего лица жестом заведомого невмешательства.

— Хочешь свой дом — я отойду и не стану мешать. — Тут Фицджералд мог вести мяч на своем поле, не сходя с места; но внезапное виденье дома без Энн в нем и его супруги, идущей в атаку с горстями шариковых ручек в кулаке, вынудило его отступить. Ему недоставало — по крайней мере, в тот миг — инстинкта, присущего убийце.

Но Фицджералд продемонстрировал свое право, даже в этом незавершенном наскоке, на комнату наверху{141}. Теперь ему хотелось все закруглить.

— Ник, вам здесь найдется комната. Энн вам скажет, когда мы едим. — Даже это потребовало некоторой выдержки. Фицджералд хотел пообещать Болэну, что, если он повернется спиной, ангельские хоры запоют задолго до того, как он решит, будто никогда их больше не увидит.

— Прекрасно, — сказал Болэн, благосклонно кивнув.

— Ладно, парнишка. По рукам.

Фицджералд подошел к двери и взялся за ручку. Голове своей он позволил слегка поникнуть, не поворачиваясь глянуть на них.

— Спок’ночи, Энни, — хрипло вымолвил он и вышел.

Когда он скрылся, Энн сказала:

— Раньше он никогда не звал меня Энни.

Болэн ее сграбастал. Они любовно сцепились средь корзин. Один знаменитый человек сказал, что мы проходим по жизни с «худеющим портфелем восторгов»{142}; и вот эти, эти, эти дети, эти эти эти эти маленькие дети вскоре уже не смогут больше так ни к чему относиться.

12

Бренн Камбл легонько прикрыл за собою дверь флигеля и проследовал по открытой подъездной дорожке туда, где Болэн выгружал пару низких, невзрачных, всеобъемлющих чемоданов. Совсем не такого рода багаж Камбл связывал с высшим уровнем прибывающих в «Галлатин-Филд» Бозмена{143}. Четырнадцатикаратные объездчики из Центрального агентства подбора типажей Чувацкого города, высыпавшие из турбовентиляторных «электр» «Северозападного Востока»{144}, не шныряли с фанерным багажом столь жалкого разбора. Это его успокоило.

Затем причесон. У этого ублюдка не видно ушей. Камбла подмывало подойти и прямо выложить Болэну, что красный белый синий — цвета несочетаемые. Вместо этого он не спеша оценил Болэна, словно тот был говяжий филей; и вывел для себя обескураживающие разведданные — Болэн скорее великоват. Более того: он швырял амуницию по всему задку повозки так, что напоминал Камблу, особой параноидной телепатией, его самого — так в некотором будущем станут третировать и его. Он подошел.

— Приятный денек, — сказал Камбл.

— Да, он таков. — Болэн свернул индейское одеяло и уложил его рядом с походной печкой в передке повозки.

— Жара-то какая.

— Какая, да.

— Теперь тут работаете?

— Просто в гости. — Он вылез из повозки. — Работаю я с другим парнягой. Но, думаю, тут подзадержусь.

— Надолго?

— Не знаю.

— Хоть примерно?

— Вот уж точно не могу вам сказать. — Болэн представился, и они пожали руки.

— Значит, не работаете тут, э?

— Нет.

— И не прикидываете работать.

— А что? Тут вы работаете?

— Верняк, приятель.

— Вы, похоже, ситуацию при себе держите, — объявил Болэн.

— Держу, — сказал Камбл. — И намерен дальше держать.

— Что ж, и впрямь мило, если можешь расслабиться и никто над тобой при этом кнутом не щелкает.

— Ага, только я так не делаю.

— Это еще чудесней.

— Я не говорил, что это чудесно, — сказал Камбл.

— Ну, тогда еще больше то, чем вы это, по-вашему, называете.

— Угу.

— Слушайте, — сказал Болэн, — вы же сами подошли ко мне поговорить.

— Так и есть. Подошел.

— Вы тут десятник?

— Верно.

— Есть чем сейчас заняться?

— Нечем.

— В таком случае, — сказал Болэн, — не отвалить ли вам обратно во флигель, чтоб я спокойно доделал свое дело.

Из верхнего окна высунулся Фицджералд.

— Бренн, подсоби там Нику, если ему нужно.

— Затащите все эти чемоданы в гостевую комнату, — сказал Болэн, выуживая сигару из кармана рубашки. — А я поиграю в десятника вон там, под деревом.

Камбл ткнул указательным пальцем в грудь Болэну, предваряя тем некое замечание. Болэн испортил ему подготовку, шлепнув по руке, отчего ту чуть за спину Камблу не унесло, и тем самым положил особые личные пределы.

Он закурил сигару и удалился под сень у подножья тополя. Камбл скрылся во входе в дом. Фицджералд наверху улыбался… чему?


Болэн приподнял дышло повозки со скрепы и уперся спиной, чтоб сдвинуть этого сукина сына под деревья у каптерки, где повозка будет неприметна. Он предполагал применить свою значительную рукастость для помощи всем на ранчо. Тогда все здесь будут счастливы и милы друг другу. Думая об Энн, о ранчо, о своем счастье и доброй работе под горами и солнышком, он поет:

По всему по свету

Ноги стер до дыр,

Ищу свою малышку

И обошел весь мир!

Беру я зубочистку,

Копаю ею ров!

И бегаю по джунглям,

Прутом гоняю львов!

Потому что я тебя люблю!

Сама знаешь, я тебя люблю!

Эге-гей как я тебя люблю!

Ну а если вдруг и не люблю —

МАМАЛЫГА БАКАЛЕЯ!

КУРИЦА И ПТИЦА!

МОНА ЛИЗА ВА-АПЩЕ МУЖИК!{145}


Десятью часами и четырнадцатью с половиной минутами ранее К. Дж. Кловис вышел из операционной по поводу удаления его левой руки, ставшей бесполезной и опасной в результате всеобщей остановки кровообращения и начавшейся гангрены. Опрометчивы были его врачи в отсечении конечности или нет, остается вопросом спорным. Как бы там ни было, они посовещались с его лекарями в Мичигане, среди них — выдающийся юный хирург, на чью долю выпадала неприятная задача, окончившаяся кантовкой тяжелой левой ноги Кловиса через всю операционную к мусорке из нержавеющей стали; куда эта конечность и была свалена, как гнилое мясо, коим, допустим, она и была. Как и с ампутированной ногой, рука, выброшенная, являла на себе пагубные зигзаги разрезов, словно работу выполняли фестонными ножницами.

У Болэна ушло несколько часов на то, чтобы отыскать Кловиса в пустой больничной палате, где он покоился в тот особенно прекрасный летний день. Болэн, хуже, чем никчемный, позволил слезам струиться себе по щекам, пока Кловис не заорал:

— Хватит! Мне, может, вообще конец! Просто хватит, и всё!

— Я б остался в Стриженом Хвосте, кабы знал, что вы болеете.

— Этого я и сам не знал. Что и говорить, хуетория.

— Врач сказал, что на этом всё. Сказал, что к этому придется привыкнуть, но потом больше ничего отсекать не будут.

— Не слушайте их, Болэн. Они меня и так всего обглодали. Не знаю, на чем они остановятся!

— Они уже остановились.

— Но неужто не видите! Со своим жестянобаночным оптимизмом они не чувствуют ответственности за точность! Им просто не хочется, чтобы у них в приемных устраивали сцены! У всех все будет хорошо! И пидары эти, вероятно, сами в такое верят, что хуже всего. Верят, что все будет хорошо, до того самого момента, когда пациент загнется, тогда они переключаются на знаменитое врачебное смирение в вопросах жизни и смерти. Когда ебучки эти заводят свою песню, как проповедники, о том, как сделали все, что было в человеческих силах, мне хочется надрать им жирные, мягкие, белые задницы. Я хочу заорать: «В жопу ваши человеческие силы! Вы меня демонтируете! У меня руки уже нет! Ноги у меня нет! Просто дайте мне, к черту, расписание, чтоб я знал, когда вы оттяпаете у меня все остальное!» Вот вопрос, какой ставит в тупик, Болэн: где в данную минуту моя рука?

Немного погодя Болэн признал: ему неведомо, что тут сказать.

— Почти что худшее тут, — сказал Кловис, — в том, что у меня только что возник контракт на Нетопыриум.

Болэн вспомнил волнолом дома.

— Я сделаю. Сам построю… нетопыриум.

— Вы не умеете, — сказал Кловис, лицо его, как ни трудно в это поверить, осветилось честолюбием и алчностью.