Шанхайский цирк Квина — страница 33 из 51

Кикути-Лотман рассмеялся.

Он не хотел отдавать свою подзорную трубу, так что им пришлось его вывести и открыть парламент без речей. Смысл во всем этом вот какой: именно так, возможно, и поступает отец Ламеро. Может быть, он говорит: «Я император, а за себя отвечаете только вы и никто больше». Он знал моего опекуна, знал вашего отца, знал, как умерли мои родители. Между ними должна быть связь, и это последнее цирковое представление тоже что-то значило во всей этой истории. Ну, то самое, на огромном загадочном складе на окраине Шанхая.

Шанхая?

Конечно. Где же еще в Азии можно устроить такое цирковое представление?


   Когда они поужинали, Кикути-Лотман разлил бренди. Большой Гоби смотрел на огонь и дремал. Над каналом поднялась полная луна. Было уже далеко за полночь, и город затих. Глядя на спокойную воду перед плавучим домом, они, казалось, унеслись далеко-далеко от Токио.

Кикути снял галстук и завязал вместо него другой, ярко-алого цвета.

Цирк, объявил он, снимая очки, отчего его глаза превратились в точки. Он прочитал стихотворение:

Знать его опилки,

Его запахи, и кольца, и брусья —

Значит помнить.

Хайку, пояснил он. Не из лучших, но, по крайней мере, моего собственного сочинения. Теперь давайте вспомним другой цирк, тот цирк, что мы знали детьми. Раскачивающиеся трапеции, грация хищных кошек, смешные и нелепые клоуны, неуклюжие слоны, загадочные жонглеры, наездники, без седла и удил укрощающие коней. Волшебное представление без конца — потому что волшебство живет в сердце ребенка.

Но, возвратившись спустя много лет, мы видим совсем другое представление. Костюмы странные, запахи противные, клоуны не такие уж и смешные, воздушные гимнасты не такие уж и лихие. Мечта ушла, а реальность топорна, даже нелепа. Грустно? Да. Потому что мы знаем, что цирк не изменился.

Хватит о чудесах детства. Теперь о том цирке, о Шанхае, перед самой войной.

Невероятное богатство, невероятная нищета. Тысячи рабовладельцев и десятки тысяч рабов. В карты проигрывают права на опиум, производимый целой провинцией. Женщины получают состояние в награду за ночь любви, но их бросают в багажные вагоны офицеров, это просто другой способ оплаты. Крестьянские мальчики сегодня окружены королевскими почестями, а завтра умирают под пытками. Сотни людей убивают потому, что китайского или японского генерала с утра мучает геморрой.

Любимый деликатес — креветки, откормленные на человеческом мясе. Из алкоголя и наркотиков предпочтительнее всего настойка опия, потому что она одновременно и алкоголь, и наркотик.

Вот простые факты и цифры о Шанхае — городе, переполненном белогвардейцами, изгнанниками и всякого рода авантюристами, средоточие зла на восточно-азиатском побережье, перевалочный пункт для жертв всех сортов и рас — он же конечный.

Факты и цифры. На этом все, или Шанхай был чем-то бо´льшим? Не просто городом, но состоянием сознания, или, если быть более точным, частью сознания? Видением, живущим у нас в душе?

Именно здесь и оказывается мой отец со своим цирком как-то зимой в конце тридцатых. Он — хозяин цирка, а моя мать, чтобы быть рядом с ним, выучилась на воздушную гимнастку. Группа богатых идиотов приходит к нему и просит устроить особое представление, закрытое шоу в духе времени, которое одновременно пародировало бы это время. Он выслушивает их и соглашается организовать представление, какого никогда не видела цирковая арена. Он переезжает со своим цирком в заброшенный склад на окраине города и начинает работать — сам укрепляет проволоку под куполом, сам готовит реквизит и костюмы.

Наступает вечер представления. Оно должно начаться ровно в полночь. Зрители прибывают в вечерних туалетах и рассаживаются, а оркестр играет барабанную дробь и туш. В мрачном помещении холодно, но возбуждение слишком сильно, и этого никто не замечает.

Фанфары. Клоун в спадающих штанах призывает всех к молчанию.

Барабанная дробь. Жонглер подбрасывает в воздух призрачные, едва различимые мячи. И вот мы видим, как на арену выходит хозяин цирка в сапогах и фраке, с хлыстом и рупором, — вот он, шаман и повелитель чудес. Он поднимает рупор, и мы слышим, как он объявляет номера.


Одноглазая гробница Семаранга.

Лоза с острова Минданао, что крепко стоит на ногах.

Брунейская гарцующая лошадь.

Неукрощенный леопард с реки Иравади.[36]

Малаккский тростник.

Единственный и неповторимый плененный джохорский камзол.[37]


Зрители не оценили этот абсурдный перечень номеров. Некоторые ошеломлены, другие злятся, немногие — в ужасе. Они принесли с собой на представление пакеты креветок и теперь начинают с треском ломать креветочные хвосты, очищать их от панциря, засовывать в рот жирное мясо. Крики, топот, свист.

Барабан снова выбивает дробь, жонглер заканчивает свою программу. Мой отец объявляет следующие номера, никогда не исполнявшиеся прежде, упоминая животных, которых и на свете нет. Это, конечно, абсурд, но всю эту бессмыслицу он произносит совершенно серьезно.

Наконец он опускает рупор. По опилкам переходит арену, глядя вверх, на мою мать, балансирующую на проволоке в ста футах над землей, ожидая своего номера.

Понимает ли она в тот момент, что он делает? Что должно произойти?

Может быть. Но уже слишком поздно, ни она, ни кто другой не могут остановить представление, которое началось давным-давно. Да, давным-давно, и вот сейчас оно в разгаре.

Без барабанной дроби и без конферансье

Память исполняет трюки

В шанхайском цирке.


   Кикути-Лотман развязал галстук. Он вынул из кармана другой, черный, и завязал его вместо предыдущего.

Поэзия — соус, сказал он, и, как все хорошие соусы, должна быть одновременно сладкой и кислой. Представление, которое он давал в тот вечер, видите ли, предназначалось для очень узкого круга. Богатые покровители в зале, звери, номера и клоуны, оркестр и жонглеры — все это был реквизит представления, которое он собирался поставить для одного человека, только для одного — для женщины на проволоке. Для каждого из нас любовь — неповторимая алхимическая смесь. Для него главными компонентами в любви были арена и постель.

Но прежде чем я усложню историю, позвольте отметить, что она чрезвычайно проста. Мужчина влюблен в блеск и энергию цирка. Он отдает цирку жизнь и слишком поздно понимает, что любовь одной женщины гораздо важнее. В наше время тратить жизнь впустую — общее место. Этот человек обезумел потому, что сознательно отверг дар.

Ради арены? Ради цирковой арены, конечно, ради освещенного круга, где самодовольный притворщик важно расхаживает в хитроумно подобранных костюмах под крики и смех толпы, думая, что своими номерами и масками обведет вокруг пальца жизнь, одурачивая легковерных дураков, и в самом деле дурачит их из вечера в вечер, ведь для того они к нему и приходят. Зрители восторженно аплодируют, но после каждого представления зал пустеет, и вот оказывается, что в конце каждого хитроумно срежиссированного вечера хозяин цирка должен вспомнить о том, что пора снять маски, в которых он безрассудно щеголял под звуки фанфар. И вот он гол, он заточен в тишине тесной арены, которая стала его клеткой, один, в компании выжатых тюбиков краски и поношенных костюмов, внутри которых никого нет; вот он стоит один на опилках, на которых остались мертвые следы — не более чем воспоминание. Приходят другие зрители, восхищаются и уходят, а когда они уходят, он перестает существовать.

А постель? Постель моей матери, символ всей ее разбитой жизни. Постель, в которой она родилась и в которой спала ребенком, девушкой, молодой женщиной. Куда она привела своего первого любовника и первых десятерых любовников, первых двадцать, и еще многих, даже после того, как вышла замуж, потому что мой отец не принял ее любовь. Ведь он жил ради цирка. Ведь он жизнь положил на то, чтобы стать повелителем арены — под грохот оркестра и восторженные крики толпы в центре усыпанного опилками круга.

Может быть, он даже толкал ее на эти мимолетные связи, чтобы у него самого на душе было спокойнее оттого, что она не одинока, чтобы скрыть от самого себя свою неспособность любить — ни принять любовь, ни дать. Конечно, они оба несли вину за ее беспорядочные связи, обилие которых роковым образом повлияло на их жизнь, хотя ни он, ни она не могли открыто признать, что разрушают свой брак по собственной воле.

Так проходил год за годом. Тщеславный мужчина в расшитом блестками фраке ставил хитроумные трюки на арене. Одинокая женщина в постели отдавала свою любовь в обмен на надежду то одному случайному любовнику, то другому, в обмен на цветы, на ужин, на ночь с кем-то, хоть с кем-нибудь, чтобы хотя бы один вечер ощущать тепло, а не считать пустые минуты.

Цирк всегда был его страстью. Когда магия перестала ему подчиняться? Когда того, кто каждый вечер под звуки фанфар выходил на арену, стали охватывать сомнения? Когда он возненавидел костюмы и маски? Презирать зрителей, которые взрывались одобрительными криками, только когда один номер быстро сменялся другим? Которые освистывали его, если он ошибался, улюлюкали, если он запинался, требовали еще и еще, и потом, в тот самый момент, когда представление заканчивалось, уходили?

Мы этого не узнаем, но это случилось. Арена превратилась для него в клетку. Он пил все больше и больше, чтобы найти в себе силы надеть костюм, принужденно улыбнуться, выйти на арену и притворяться, что все еще полностью доволен собой, что ему все еще повинуются звери, что он все еще пытается позабавить зрителей, что он все еще жаждет аплодисментов, которые теперь потеряли для него всякий смысл. Он все больше и больше погружался в меланхолию. Он стал мрачен и даже жесток.

Жена пыталась помочь ему, но не могла. Ее доброта приводила его в ярость, ведь она напоминала ему, что´ он потерял в жизни, что´ он отверг. Сколько бы она ни старалась, он мог переспать с нею только после многочасового запоя. Когда ему казалось, что он сможет забыть.