Шанс, в котором нет правил [черновик] — страница 128 из 200

— Когда найду в этом городе ортодоксального раввина, — сказал Миша.

«Хава Нагилу» грянули хором, под хлопки, под каблуки, с импровизированной партией вторых голосов, и повторили раз пять — под конец Король даже вскочил из-за стола и закрутил Ирочку по кабинету в танце. Танец был недолгим, подвыпившая пара споткнулась о пуфик и повалилась на ковер, причем Король, извернувшись каким-то немыслимым кандибобером, упал первым и поймал Иру на себя, не дав ей удариться об пол.

— Эх, — сказал Суслик. — Кто же так танцует. Галя, пожалуйста, покажите им, как танцуют.

— Це дiло! — крикнул с пола Король.

В шестнадцать рук поубирали все со стола, Олег даже не успел заметить, куда — и тут до него дошло, отчего столы здесь такие… фундаментальные.

Галя взяла у Русалочки кастаньеты, Суслик легко подхватил ее под мышки и поставил на стол. «А почему нельзя было на полу?» — Олег покосился на тот пятачок, где только что валялись Король с Ирой.

Майя ударила по струнам, мелодия понеслась вскачь, мажор каскадами падал в минор — что-то такое очень испанское. Галя щелкнула кастаньетами и каблуками туфелек, вопрос отпал сам собой: в этом испанском танце, которого Олег никак не ждал от кореянки, каблуки были таким же музыкальным инструментом, как кастаньеты и гитара.

Майя запела — голосом сильным, резким, уже без кельтских переливов и без японской снежной хрупкости, а с какими-то подлетами в конце каждой строки, словно голосу тесно между связок:

 - Под луною черной

 запевают шпоры

 на дороге горной…

 А-а-а, вороной храпящий,

 где сойдет твой всадник, непробудно спящий?

 …Словно плач заводят.

 Молодой разбойник

 уронил поводья.

А-а-а, вороной мой ладный!

о как горько пахнет лепесток булатный![4]

Каблуки Гали отбивали чеканный ритм, широченные брюки летали за стремительными ногами, как цыганская юбка, то и дело задевая Олега по лицу, вся ее черная фигурка кипела и плавилась то ли в ярости, то ли в любовном томлении, и хотя ноги ни на секунду не оставались в покое, танец даже не требовал всего пространства стола: он был каким-то вертикальным, словно реку стиснуло в горном ущелье и бросает то вверх, то вниз, крутит водоворотами, а вперед-назад — никак… Лицо Гали притом оставалось совершенно спокойным, только глаза сверкали.

На тропе отвесной

ночь вонзила звезды

в черный круп небесный.

А-а-а, вороной мой ладный!

о как горько пахнет лепесток булатный!

Это про нас, — вдруг понял Олег, стремительно пьянея (кстати, каким волшебством его чашка все время оказывалась полной?). Это она про нас, и Габриэлян прав, что привел меня сюда — переспать можно где угодно и с кем попало, а тут… тут другое. Тут можно… побыть… собой.

Он перевел взгляд направо… остановился. Что-то он уже понимал, что-то он уже ловил, видно привык за эти месяцы — для его старших это не было «про нас». Просто хороший танец и красивая песня. И настоящее мастерство. То есть на… эту мысль Олег поймал и отложил на потом. Он действительно быстро взрослел, Олег.

Без перерыва последовала вторая песня — уже не такая, взахлеб, а более спокойная, не для танцев. С припевом «Кордова — одна на свете». Галя уже сидела на коленях у Кесселя, и они снова выглядели давно женатой парой с одинаковой печалью в глазах. Лакированные шпильки она то ли вытащила из волос, то ли они сами выпали во время танца — но тугой смолистый узел распался и обрушился ей на спину, и Суслик играл одной прядью, переплетая ею длиннющие свои пальцы — самый интимный жест, который он себе позволил за все время. Олег уже знал, что его аскетизм совершенно естествен и ненатужен — просто ему мало чего хочется.

Над равниной, вместе с ветром, —

конь мой пегий, месяц красный.

И глядит мне прямо в очи

смерть с высоких башен Кордовы.

Кордова! Одна на свете… [5]

Бегемот в очередной раз поднес чашку к губам, и обнаружил там холодный чай.

— Всё, хватит, — шепнула ему на ухо Русалочка. — Если ты не хочешь, чтобы завтра болела голова. Потом можно будет ещё.

Бегемот не возражал. Потом так потом. Он уже и не хотел думать, зачем его привели сюда. Возбуждение, вызванное скорее нервозностью, чем желанием, давно схлынуло — хотелось просто сидеть тут и слушать хорошие песни на хорошие стихи.

Гады и провокаторы подпевали. Они знали и помнили столько хороших стихов, сколько Олег, наверное, за всю жизнь не прочитал бы, не говоря уж о том, чтобы выучить — хотя квартира на набережной была только что не обшита книгами, и ему постоянно что-то подсовывали — чаще всего тогда, когда он спрашивал, откуда взялась та или иная смачная фразочка, естественно ввернутая в разговор. За три месяца он отвык считать себя начитанным мальчиком. Поэтому когда зазвенело знакомое с детства:

— Я-а зде-е-е-есь!

Я здесь, Инезилья, я здесь, под окном!

Объя-а-ата,

Объята Севилья и мраком и сном…

— он по-настоящему обрадовался. Это было хотя бы знакомо.

— А чьи слова, Лаура? — радостно вякнул он по окончании номера. — То есть, я не про эту, «наше всё» я узнал. А другие?

«Лаура» перечислила с десяток имен, половина из которых говорила Олегу о книжных небоскребах в квартире Габриэляна, а половина — ничего не говорила.

— Всё старое? — спросил он, почти зная ответ. — Не пишут больше — или вам не нравится?

— Почти не пишут, — подумав, ответила Майя. — И не нравится. И петь тяжело. Один сплошной вялый верлибр.

— Пишут иногда. — Габриэлян опять прикрыл глаза. — Хотя это, пожалуй, не споёшь.

Неукротимое движенье

волны, ее тугой разгиб

обречены на пораженье —

взметнулся, рухнул, и погиб.

Но час за часом снова тщатся

седые пращуры строки,

как будто можно достучаться

в третичные известняки,

как будто вовсе нет границы

пространству, воле и тоске,

как будто может сохраниться

написанное на песке.

О, Господи, под облаками,

под чуждой бездной голубой

веками, слышите, веками

выкатываться на убой,

ни йоты, ни единой ноты

не оставляя про запас…

Всё против нас. И небо против,

Но море все-таки за нас.

— Из следственного дела? — спросила Майя.

— Да.

— И что ты сделаешь, когда встретишь автора?

— А я разминулся с ним на сутки. Несколько лет назад. А его наследник, — Габриэлян отхлебнул вина из чашки, и Бегемот засек волшебника, который не дает фарфору просохнуть: Галя. — Его наследник стихов не пишет, и вообще, судя по всему, не любит — зато любит хорошие песни. Интересная аберрация. А один из его друзей, — Габриэлян покосился на Кесселя, — неплохо переводит. Не стихи, песни. Преимущественно шэнти. Он калечит текст как бог черепаху, но ему удается поймать spirit.

Габриэлян кашлянул и продекламировал:

— Покинул бар одетый в килт шотландец молодой.

Нетвердою походкой он шагал к себе домой,

А так как слишком много было принято на грудь -

Свернул с дороги он, решив под кустиком вздремнуть.

— Там дальше такой еще традиционный припев, фиддл-ди-ди…

— Ринг-динг-дидл-дидл-ай-ди-о! — пропела Русалочка. — Ринг-динг-дидл-ай-о! Да вы что, Вадим Арович! Ее половина Москвы поет! Это же «Шотландский килт»! И вы в самом деле знаете автора?

— Автор — Майк Кросс, примерно 60-е годы ХХ века, — хмыкнул Суслик. — А с переводчиком да, знакомы.

— Тоже по следственному делу? — ухмыльнулась Майя.

— Исключительно по оперативной работе, — Габриэлян клятвенно прижал ладонь к груди.

— Скажи, Габриэлян, как так вышло, что все хорошие поэты уходят в подполье?

— Я не думаю, что все, — серьезно сказал Габриэлян. — Просто о тех, кто в подполье, так или иначе, а всё-таки узнаёшь. А остальные — они наверняка есть — пишут в стол, печатаются в каких-то сетевых альманахах — их ведь бесчисленное множество и их никто не читает.

— Их я читаю, — сказала Майя. — В поисках чего-то стоящего. А потом плюю и зарываюсь в библиотеки старых книг.

— Начинающим никто не ставит вкус, — продолжал Габриэлян. — Им его сбивают… Но всё равно, мало, конечно. И дело даже не в тирании — хорошие стихи здесь писали при режимах, по сравнению с которыми нынешний — морковный кофе. Из средней руки поэтов времен террора можно собрать три приличных литературы. Это что-то в воздухе изменилось.

— Ты же эксперт, — подначила Майя. — Скажи, что? Ведь нечерта петь, совершенно нечерта! Репертуар Пиаф, Лепелетье, Шарона — а когда у меня свой-то будет, а?

— Если бы я мог сказать, что… На самом деле, девятнадцатый и двадцатый — скорее исключения. Здесь, бывало, столетиями ничего не росло. Я только разницу фиксирую. Тогда образованный класс писал чуть ли не весь. Такие горы графомании — вы себе представить не можете. Моя прапрабабушка по материнской линии писала неплохую прозу — но редко и мало, а зарабатывала на жизнь рецензиями на литературную «текучку» — на то, что люди сами присылали в издательства, — пояснил он. — Понимаете — это работа была. Этим кормились. И вот на этом гумусном слое стояла литература. А кто пишет сейчас? Подростки. Профессионалы. Большинству и в голову не приходит.

— Ладно, — фыркнула Майя. — Зато теперь у меня в репертуаре появилась настоящая ребелянтская песня, да причем такая, которую можно петь в открытую. Хо-хо!

И, конечно, она запела «Шотландский килт», и к финалу Бегемота, как и того шотландца, поднял на ноги природный зов, и от смеха он еле добежал до места отдохновения. Там, при финальном стряхивании, он снова согнулся пополам — ну и песенка, на собственный член теперь невозможно смотреть без хохота!