Шапка Мономаха — страница 33 из 51

Скоро случится уже круглых пять лет, если посчастливится вдруг дожить, как отошел старый Ефрем от дел. А подвизался ведь на должности почетной при митрополите Ионе, с самых первых дней, как того избрали на место изгнанного грека Исидора. Не по душе тогда князю великому Василию пришлась идущая со стороны дальней идея соединить в унии церковь православную с римской, и отгородился он от патриарха царьградского. Ефрему обидно было весьма за отставленного с позором Исидора, но чувства свои вынужденно держал при себе. На то и присутствует в земле этой их род из поколения в поколение, чтоб присматривать за великой тайной и сдержать данное некогда слово. Вот и Ефрему пришлось пойти на святотатственное дело, и страшно было теперь за посмертную судьбу собственной души. А только он, иудей, крестился в веру православную и, даже сказать страшно, черный клобук надел на главу. Для виду было сделано, но на деле исполнено. В сердце его жила вера отцов, а на теле его висел крест православный. Меж двух, нет – меж трех огней заперт оказался бедный Ефрем, Эфраим бен Елезар, но миссию свою из года в год исполнял исправно, не забывал о ней и готовился передать далее.

Только вот теперь передавать оказалось некому и, главное, незачем. Детей своих Ефрем не имел и по рангу монашескому иметь не мог, все тянул с поисками отрока достойного, да только злая судьба все решила за него.

Пала, пала держава великая! Рухнул колосс, опора мира, под мечом басурманским сгинул, и имени не осталось. Последний император, несчастный Константин, что из рода Палеологов, лишился своего трона, и навсегда. И город имени его отныне носит чужеродное и чудовищное прозвище Истамбул. И у Босфора белые скалы не узрят более царского шествия, и колокол Святой Софии не призовет народ греческий на служение вере своей. Пала звезда трех морей, пала Византия! Все пережила – и нечестивого императора Исавра Льва, и империю Латинскую, и Крестовые походы. И пала. Под косым, как месяц, сарацинским мечом, будь проклята рука султана Мехмеда, на святой трон посягнувшего!

И сторожить Ефрему стало нечего. И стар стал он сам. Хорошо, что князь Иван, из рода Гагариных, тех самых, что от Всеволода Большое Гнездо происходят, человек радушный и до поповской мудрости охочий, приютил его, старика. А для московитов конец империи Византийской как бы и стороной прошел. Удивительный все же народ. Драка их собственного князя, слепого Василия, прозванного Темным, с отступником и осквернителем Митькой Шемякой куда как выходила занимательней для умов, чем падение целого древнего царства, согласного к тому же в православной вере.

Знал старый Ефрем из рассказов собственного отца и о том, что первый хранитель тайны и он же ее создатель, прародитель Бен-Амин, некогда, в давно минувшие времена, пожалел очень сильно о содеянном. Но исправить ничего не мог и оставил своим потомкам наказ наблюдать и соблюдать Камень Змея, передавать дословно и без отступлений сокровенный список о нем и упредить соплеменников в случае грозящей опасности. Только не мог знать тот древний его предок, что однажды случился день, когда все иудеи в спешке великой бежали из этой земли, и вовсе не от проклятия Камня Змея. От восточной степной орды, хлынувшей вдруг в православные пределы и принесшей с собой великий хаос и огонь войны. И предупреждать стало некого.

Только один из рода их предка Бен-Амина, связанный словом, не бежал никуда, а последовал за шапкой далее на север, где правдами и неправдами затесался в свиту тогдашнего князя Новгородского, прозванного за победу славную Невским. В его сундуках казначейских и покоилась в те годы лихие Мономахова шапка, так ни разу и не возложенная ни на одну царскую главу.

И ездила та шапка вместе с княжескими коробами, а род Бен-Амина следом за ней. Где и щи лаптем хлебали, где и головы под топор подставляли, где и на костер случалось попадать за веру еретическую, где втираться обманом, а где и надевать на себя православный крест. И ждать. Ждать исполнения сроков, кои и освободят от данного некогда их предком слова. И все не было на троне Владимира, да и трона как такового не было. А звались князья великие, Московские, в лучшем случае стольничими императора. На шапку так никто посягнуть не решился. Вот и сын Василия Темного, Иван, все ходил, ходил кругами, но так и не исполнился отваги. Да все равно ведь нет и не было более ни одного Владимира, а одни лишь Дмитрии да Иваны, Юрии и Даниилы.

Русь к нынешнему времени и Киевской-то державой быть перестала, и орду степную переборола, и литовцев с Витовтом перемогла, а все стоит. И стоять ей, судя по всему, до следующего Владимира, а более поколебать ее ничто и не сможет, это Ефрем видел хорошо.

А угроза в Византию пришла с иной стороны. Не с Севера Русского вовсе. Не того опасался Комнин, не туда и отправил своего посла. Надо-то было на Восток мусульманский, куда и не чаяли и откуда саранча с зубами стальными налетела и пожрала в один миг. Плачь, великий Константинов град, плачь и скитайся, мир славный, византийский, по чужбине! Вот и Мануил, муж ученый, по прозвищу Хрисолор, тоже в бегах нынче пребывает. Говорят, нашел себе приют в стране франков, да и не все ли равно, в чьих теперь пределах слезами-то обливаться? И как пал Константинополь, так с той поры и ушла вся жизнь из сердца старого Ефрема. На что годы свои молодые положил, на что предал веру и отступился? А все даром прошло, потому как нет более Византии на берегах морских и нет более проку в древнем проклятии.

Силы в последние месяцы, с весны еще, как пришло страшное известие, совсем покинули Ефрема. Почти и не выходил он на двор даже, спал мало, а ел еще того меньше. Даже и князь Иван Гагарин пожалел его старческий недуг, к себе для умственных разговоров велел носить Ефрема на руках, посылал вино заморское из своих кладовых да лакомств, для которых зубов не потребно, клюквы и яблок моченых, меду и масла душистого из оливы.

Захаживал к нему и гость иноземный, тоже из иудеев, по имени Леон, летошний год приехавший из Венеции, лекарь и каббалы знаток. С ним Ефрем беседовал часто и думал даже передоверить ему тайну камня. Конечно, повержен был Константинополь, и некого стало упреждать, и нечего сторожить. Однако не желалось Ефрему и помирать с нелегкой душой. Раз уж не виделось в его службе тайной более никакого проку, так хоть поведать просто так единоверцу бывшему о секрете, хранимом в их роду, почитай что триста лет, а там – и на Божий суд за все содеянное.

Снаружи тем временем рассвело, и ожил словно в единое мгновение княжеский двор. Забегали девки, заржали лошади под седлом, запахло свежеиспеченным хлебом. Пришла и Тришка, дворовая баба, шорникова женка, принесла в горшке кашу, а другой горшок, нужный, из-под Ефремова ложа вынесла.

– Эй, Тришка, ну-кось, поди сюда! – окликнул ее старый Ефрем. – Ты вот что, сынка своего, Засоху, пришли ко мне. Да скажи, чтобы шел скоро.

Еще не успел Ефрем доскрести ложкой дно в горшочке, как Митька Засоха, прозванный так из-за сухомясой левой руки, уж был тут как тут. Стоял у дверей, сипел соплей, но взгляд имел бойкий и ум не по годам острый. А годик-то шел ему всего, может, двенадцатый – никто, даже родная мать, не знал и не помнил об том наверняка.

– Ты, Митька, слушай внимательно и запоминай, – велел ему старый Ефрем. – Пойдешь сейчас на двор великокняжеский, к дьяку Полуэктову Алексею, да ты знаешь. И передашь, что, мол, старец Ефрем нижайше просит повидать его иноземного постояльца. Коли станет дьяк дурачиться да препятствовать, скажи ему, что на разговенье наилучшего рейнского вина из наших погребов пришлю от себя.

С тем Засоха и убег. А Ефрем стал ждать. И ждал до вечера почти позднего. Уже и перестал надеяться, что будет ему ответ. А вместо ответа перед самым огней тушением и пришел к нему еврей Леон собственной персоной. Наверное, сообразил, что старцу самому дойти к нему в дряхлости своей невмоготу, и вот из уважения к его годам и пожаловал самолично.

Проговорили они тогда с евреем Леоном всю долгую ночь. Извели аж две свечи, Ефрем не пожалел восковых, да никто им и не препятствовал. Привыкли стражники, что мудрый старец бодрствует по ночам, к тому же от князя было указание Ефрема ни в коем случае попусту не беспокоить.

Рассказывал Ефрем долго, на языке греческом, а еврей Леон его не перебивал. Только в некоторых местах повествования мелко тряс головой из стороны в сторону, будто отгоняя дурной морок.

– А об том самом проклятии поведать не могу, тайна в нем великая. Но и в могилу с собой унести, чую, грех, – пожаловался Ефрем гостю.

– Слово не только есть то, что в устах. Но и на бумаге писанное, – несмело посоветовал Леон-чужеземец. Все никак не мог он прийти в себя, хотя и поверил в услышанный им рассказ. Сам знаток каббалы, ведал он, что возможно такое, и про себя решил непременно выведать тайну.

– Может быть и по-твоему. Только в роду моем завещано было слово передавать изустно. Но ты, Леон, не осердись, а в воспреемники не годишься. Не сегодня, так завтра, а возвратишься назад, к берегам италийским, и поминай как звали.

– То едва ли случится, – смиренно ответствовал Леон. – Место лекаря при великокняжеской особе мне обещано почти наверняка, от такого добра иного по свету не ищут. Но ты подумай, не спеши, обо мне.

Ефрем почесал бороду, кротким, голубиным взглядом, доверчивым к соплеменнику, посмотрел гостю в самые глаза, словно хотел проникнуть за их преграду в тайную глубь души. Свечечка, неровно трепетавшая на сквозняке, сглаживала и размывала тени, отчего меж заговорщиками протянулось тонкой ниточкой некое доверительное союзничество.

– А если и решусь я склониться к слову письменному, то пусть уж будет оно сказано на нашем, иудейском наречии. Чтобы только избранный из моего народа смог слово это разобрать, – сказал и укрепился в решимости своей старый Ефрем. – А ты дай мне обещание нерушимое, что ничего из того письма не подглядишь и передашь его дальше с наказом не раскрывать до срока.

– Именем Иеговы клянусь и именем моего рода, что от первосвященника Аарона происходит, – торжественно изрек еврей Леон и склонился, приложив руку к сердцу своему.