Скинул надоевший черный кирасирский мундир. Стал стаскивать сапоги. Проклятые ботфорты! Вечно с ними мучение. Один поддался легко, а второй… второй застрял намертво. Дергал, тянул, чертыхался шепотом – бесполезно. Словно прирос к ноге. Уселся на кровать, уперся второй ногой в голенище, потянул изо всех сил… и чуть не рухнул на пол вместе с сапогом. Тьфу ты, напасть! Звать Жана? Уже потянулся к колокольчику, и тут в дверь постучали. Раз, другой.
— Кто там еще? – рявкнул я, злой и на сапог, и на себя, и на весь этот мир.
Дверь приоткрылась, и в щель просунулась встревоженная физиономия Никитина. Вид у моего верного телохранителя был смущенный, даже растерянный. Редкое зрелище.
— Царь батюшка… Государь… Тут это, девица одна… – замялся он.
— Какая еще девица? Ночь на дворе! Девицы все спят. Иначе очень быстро перестают ими быть.
Никитин рассмеялся этой немудреной шутке, произнес:
— Княжна Курагина, Агата Львовна. Фрейлина великой княгини Натальи Алексеевны. Их же тут, в Теремном, поселили неподалеку.
— Ну и что? Чего ей надо?
С Августой-Натальей я вел себя теперь строго. Сама, без моего приглашения, она не приходила – уж очень хитрой оказалась, с выдумкой. Тут слово вставит, здесь обмолвится. А люди потом волком друг на друга смотрят. Ну и кроме интриг, капризная страсть. Сначала это было не очень заметно, но потом…
— Плачет, Ваше Величество. Навзрыд. Рвется к вам. Говорит, дело крайней важности, жизни и смерти. Я… гм… велел обыскать ее. На всякий случай. Оружия нет, чисто. Но что делать-то, государь? Впустить аль прогнать? Не по чину вроде как девицам по ночам к государю…
Я потер лоб. По чину, не по чину – какая теперь разница.
— Пускай, – буркнул я, снова безуспешно пытаясь стянуть проклятый сапог. – Раз пришла – надо выслушать. Чего уж там.
Никитин кивнул и исчез. Я остался один, в дурацком положении – в одном сапоге, злой и уставший. Услышал тихие шаги в коридоре, приглушенные голоса, а вот и сама Агата.
Совсем не та гордая, хоть и испуганная, красавица, которую она из себя строила все это время. Платье помято, волосы растрепаны, лицо залито слезами, глаза красные, опухшие. Она шагнула вперед, увидела меня, споткнулась и рухнула на колени прямо у моих ног, утыкаясь лицом в жесткий ковер. Плечи ее сотрясались от рыданий.
— Государь… Ваше Величество… Петр Федорович… – лепетала она сквозь слезы, слова тонули в рыданиях. – Смилуйтесь… Пощадите!
— Да что случилось-то? Встань. Говори толком.
Она подняла голову. Лицо мокрое, жалкое. В руках сжимала какой-то сложенный листок бумаги.
— Отец… Батюшка мой… Письмо пришло… Оттуда…
— Откуда – оттуда? С оренбургских промыслов?
Она судорожно кивнула, протягивая мне письмо дрожащей рукой.
— Его там убьют… Он болен… Очень болен… Лекаря нет… Казаки лютуют… Он не выживет… Государь, умоляю… Спасите его! Освободите! Я… я все сделаю… Все, что прикажете… Любую цену заплачу… Только спасите отца! Умоляю!
Она снова зарыдала, припадая к моим ногам, точнее, к моему единственному сапогу. Ее пальцы судорожно вцепились в кожу.
Я смотрел на нее сверху вниз. Девчонка. Совсем еще ребенок, хоть и фрейлина. Красивая, даже сейчас, в слезах и горе. И отчаянная. Готова на все… Интересно, на что именно?
— На все, говоришь? – хмыкнул я, стараясь скрыть внезапно проснувшееся любопытство и… да чего уж там… мужской интерес. – Ну, подсоби тогда для начала с сапогом. Застрял, проклятый. Вот тебе и первое «все».
Она подняла на меня удивленные, заплаканные глаза. Кажется, ожидала чего-то другого. Но тут же, без единого слова, ухватилась за голенище сапога обеими руками. Была княжна, да вся вышла.
Я уперся пяткой ей в плечо – хрупкое такое плечико под тонкой тканью платья – и потянул. Сапог соскользнул легко, словно и не сопротивлялся до этого.
— Вот спасибо, – сказал я, растирая затекшую ступню. – Уже легче. Встань теперь. Негоже княжне на полу валяться.
Она поднялась, но смотрела на меня с каким-то новым отчаянием. Видимо, поняла, что шуткой я ее не провел и цена будет назначена настоящая. И тут она сделала то, чего я совершенно не ожидал.
Не говоря ни слова, она дернула шнуровку на лифе своего платья. Я только успел заметить, что та уже была ослаблена, а несколько верхних крючков расстегнуты. Видимо, готовилась заранее? Или просто в спешке и слезах не застегнулась толком? Не успел я и рта раскрыть, как она резким движением через голову сорвала с себя платье. Оно упало бесформенной кучей к ее ногам. Ни одной нижней рубашки под платьем!
И она осталась стоять передо мной. В свете свечей. Абсолютно нагая.
Молодая, стройная, с высокой налитой грудью, тонкой талией и гладкой, светлой кожей. Я опешил. Признаться, такого поворота я не ждал. Думал, будет умолять, торговаться, может, кокетничать… Но чтобы так, сразу, в лоб… Это обескураживало. И, черт побери, возбуждало. Признаться, слухи о свободных нравах в среде высшего дворянства оказались нисколько не преувеличенными.
Она стояла, опустив руки, дрожа всем телом – то ли от холода, то ли от страха и стыда. Слезы снова катились по щекам, но взгляд был прямой, почти вызывающий. Мол, вот она я. Бери. Делай, что хочешь. Только спаси отца.
Шок прошел. Я откашлялся, стараясь вернуть себе самообладание. Голос сел.
— Ну… – протянул я, пытаясь пошутить, но выходило натужно. – Признаться, все, о чем я успел подумать в плане «что угодно»… так это о помощи с сапогом. Честное слово.
Она не улыбнулась. Только ниже опустила голову, прикрыла руками тяжелую грудь.
Я вздохнул. Босой, прошелся по холодному полу к столу, где стояла вчерашняя бутылка и еще пара нетронутых. Достал еще один кубок – тяжелый, серебряный, с чеканкой. Налил вина себе и ей.
— Вот. Выпей. Согреешься.
Подошел к ней, протянул кубок. Она взяла его дрожащей рукой, едва не расплескав.
— А теперь… – я стянул с кровати тяжелую простыню, пахнущую лавандой. – Прикройся, Христа ради. Неловко как-то.
Она послушно взяла простыню и закуталась в нее, спрятав свою наготу. Только плечи остались открытыми. Белые, гладкие… Тьфу ты, опять мысли не туда.
Я взял со стола письмо, которое она принесла. Бумага дешевая, писали карандашом. Печати так и вовсе нет. Развернул.
— Посмотрим, что там по твоему батюшке пишут.
Начал читать. Письмо было написано витиеватым, но четким почерком.
“Милостивому Государю моему, Льву Илларионовичу, нижайшее почтение и сердечный привет из места скорби нашей и ссылки горемычной шлет бывший сослуживец Ваш и соузник по несчастью, князь Курагин.
Доношу до Вашего сведения, милостивый государь, что пребываю я волею судеб и гнева самозванного государя, именующего себя Петром Федоровичем, в ссылке вечной на промыслах соляных, что под Оренбургом обретаются. Место сие гиблое, здравию человеческому сугубо противное. Воздух тяжел от испарений соляных, вода солона и к питию непригодна, пища скудна и однообразна. А работа каторжная сверх всякой меры.
Уроки выработки на нас, дворян, положили несусветные, кои и здоровому мужику не под силу. Ломаем соль кайлами в душных подземельях, таскаем на себе мешки неподъемные под крики и ругань казаков, коим мы отданы в полное распоряжение. Лютуют стражники наши пуще зверя дикого. За малейшую провинность или невыполнение урока – плети, батоги, а то и просто кулаками до полусмерти забьют. Лекаря же здесь отродясь не бывало, и помощи ждать неоткуда.
Уж многих из благородного сословия не стало на этих промыслах проклятых. Помяни, господи, души рабов твоих: князя Оболенского Ивана Петровича – от горячки скончался на прошлой неделе; ротмистра гвардии Семеновского полка Бахметева Николая Алексеевича – в шахте обвалом задавило; статского советника Панина Федора Ивановича – казаки до смерти запороли за отказ лизать сапог атаману ихнему… И числа нет тем, кто от хворей да непосильного труда угасает день ото дня.
Боюсь, милостивый государь, что и мой час недалек. Силы оставляют меня. Поясница мучает денно и нощно, ноги опухают и не держат боле. И нету мочи моей терпеть эту боль. О Вас же, Лев Илларионович, слышал от проезжего купца, что хворь и Вас не обошла стороною. Сердце мое сжимается от скорби и сочувствия. Молю Бога, дабы укрепил он Ваш дух и тело, но разумом понимаю – не выжить нам здесь. Погибнем все, яко псы безродные, вдали от семей и отечества.
Ежели письмо сие чудом дойдет до вас, Богом прошу и заклинаю – позаботьтесь о дщери моей любезной, княжне Агаты Львовны, коей я также нижайший поклон шлю!
Засим остаюсь преданный Вам и вечный слуга, князь Курагин.
Писано в Оренбургской ссылке, месяца мая, дня 15-го, лета Господня 1774”.
Пока я читал, мы пили. Молча. Я – чтобы прогнать дурные мысли и усталость. Она – чтобы забыться и набраться смелости. Вино было хорошее, крепкое, било в голову быстро. Первый кубок опустел незаметно, я тут же налил второй. Потом третий… Перечитал еще раз письмо. Вот она цена крестьянской свободы!
Когда я дочитал письмо и отложил его в сторону, Агата уже заметно опьянела. Щеки ее разрумянились, глаза блестели лихорадочно, но уже не только от слез. Простыня сползла, обнажив плечо и грудь. Она икнула и снова заплакала, но уже как-то по-детски, жалобно.
— Бедный… папенька… За что ему все это…
— Люди рядом с ним убийством на меня умышляли. Сама знаешь и даже участвовала. Небось не забыла Казань?
Я подошел, сел рядом на край кровати. Вытащил платок из камзола, осторожно вытер ей слезы со щек.
— Тише, тише… Не плачь. Подумаем, что можно сделать.
— Правда? – она подняла на меня заплаканные, но полные надежды глаза. – Вы поможете?
— Посмотрим, – уклончиво ответил я. – А где госпожа твоя, Наталья Алексеевна? Спит уже поди?
— Да… давно ушла. Она добрая… но что она может?
Агата вдруг схватила мою руку, ту, что держала платок, и прижала к своей груди. Сердце под моей ладонью билось часто-часто, как у пойманной птички. Потом она прижалась губами к моей руке, целуя ее – горячо, отчаянно.