— Я же сказал: довольно!
Но он не слушал меня:
— Ты не мог примириться с мыслью, что Наи не бросит ради тебя любимого дела, не мог простить Наи дружеского общения с коллегами — старыми и молодыми, красивыми и некрасивыми, не мог допустить частых поездок на гастроли. Потому что везде и всюду тебе мерещился соперник. Ты искал следы измены в ее глазах, в лице, вместо того, чтобы ценить ее любовь и преданность. Наконец, когда терзания твои достигли предела и ты внушил себе, что теряешь любимую, ты решил потребовать от нее неопровержимого, главного доказательства ее любви и готовности принадлежать тебе… Ты позволил себе перепрыгнуть ступеньки, ведущие к сближению, и стал добиваться…
— Ты циник! — Я не желал более его слушать.
— И вот тут-то ты и получил веслом по голове, а употребив специфический термин, — пощечину. Должен заметить, что это был случай, когда действия обороны не превышали мер, необходимых для самозащиты. — Каждое слово моего безжалостного двойника было пронизано смертельным ядом. — Ты хоть раз подумал, на какие страдания обрек девушку? Вместо того, чтобы прийти с повинной, признать, что твое безобразное поведение было достойно еще более суровой кары, вместо того, чтобы просить прощения, ты дал волю своему болезненному самолюбию и прибегнул к самому подлому способу: решил отомстить любящей тебя девушке и перестал с ней встречаться.
— Ты кончил?!
— Не кончил. Я бы мог назвать еще целый ряд провинностей и мелких проступков, но пусть это будет в другой раз.
— И на том спасибо! А что ж ты сам? Ни в чем не виноват.
— Как же! И я не святой. Но ты не хотел каяться, поэтому я тебе все и припомнил.
— Но какая все-таки связь между нашими ошибками и случаем с Паатой?
— Я ведь уже объяснял тебе. Мне кажется…
— …что всякий проступок ведет за собой нескончаемую цепь последствий, — заученным тоном продолжал я, — и таким образом каждый из нас может оказаться соучастником преступления. Честно говоря, мне надоела эта твоя нелепая теория.
— Может, она и нелепая, но в данный момент я иначе мыслить не могу. Я не имею права расследовать это дело, пока чувствую себя виновным.
— О, великий, невиданный под солнцем следователь! — возопил я не без злорадной иронии. — Первое же дело, которое тебе доверили, ты распознал с закрытыми глазами! Твоя гениальность не нуждается в таких мелочах, как дознание, опрос свидетелей и пр., и пр. Ты после минутных раздумий безошибочно указал виновного, выволок его на свет божий. И что же? Им оказался ты сам, собственной персоной! Какой великолепный ход, как это просто и в то же время гениально. Только мой совет: никому об этом своем гениальном открытии не говори. Чего доброго не поймут и кретином объявят!
Я засмеялся вслух и посмотрел на часы. Одиннадцать. Быстро встал, пригладил волосы и вышел на проспект Руставели. Погруженный в свои мысли, я отвлекся от них только возле шахматного клуба, где под демонстрационной доской, несмотря на поздний час, горячо спорили болельщики. В другой раз я бы непременно остановился и принял участие в обсуждении, кто же все-таки выиграет отложенную партию и станет чемпионом мира. Но сейчас я спешил, так спешил, как никогда в жизни.
«А вдруг она увидит меня из окна и догадается? Впрочем, я ведь могу идти к товарищу. К Отару, допустим? А если она поздоровается, что мне делать? Господи, разумеется, ответить!.. Ну ладно, а что, если она стоит у окна и молчит — не окликает меня? Остановиться и заговорить самому?»
Сердце у меня так колотилось, словно Наи была уже совсем близко. Вообще-то до дома ее оставалось совсем немного. Вот круглый скверик, обнесенный решеткой. В летний зной он не раз одаривал нас тишиной и прохладой.
Всей кожей ощущали мы невидимую, но такую явную границу между плотным зноем улицы и текучей прохладой сквера. Сделаешь шаг вперед — холодно, назад — жарко! Как в забытой детской игре.
Но сейчас этой границы нет, стоит первая половина мая, и повсюду разлита пьянящая весенняя прохлада.
«Сколько времени я ее не видел? Как она, интересно? Может, ее и вовсе нет в городе?» — но я почему-то был уверен, что Наи в Тбилиси и я ее непременно увижу. Я свернул на безлюдную, погруженную в вечерний сумрак улицу Барнова.
Однако почему так тихо? Обычно отсюда я уже слышал чуть приглушенные расстоянием звуки рояля. Весь репертуар Наи я знал наизусть. Особенно любил я одну старинную мелодию. Кажется, так и вижу тонкие пальцы Наи на поющих клавишах. Но здесь бдительная память еще раз заставила вспыхнуть мою щеку… Мелодия умолкла. Близость цели подсказала мне походку глубоко задумавшегося человека.
Вот и железные ворота, такие знакомые, а теперь запретные. Обычно их закрывали в двенадцать, а я засиживался у Наи и потом перелезал через острые пики ограды. Но кто это вышел из ворот и, пройдя под освещенными окнами, кому-то помахал рукой? Кажется, это Тазо! Хорошо, я успел спрятаться, и он меня не заметил. Но что он делал у Наи в такой поздний час?
Я все еще стоял в своем темном убежище, прекрасно понимая, что прячусь не от Тазо, а от страшных подозрений. Я боялся выйти на свет и очутиться со своей ревностью лицом к лицу. Не знаю, как долго я бы простоял в чужом подъезде, если бы не приближающийся стук каблучков. Я сообразил, что могу испугать женщину, и вышел на тротуар.
Я старался ни о чем не думать и поступать так, как на моем месте вел бы себя обычный прохожий. Вот я поравнялся с домом Наи. Яркий прямоугольник окна лежит на тротуаре, в прямоугольнике две тени. Всякий невольно поднимет голову. Поднимаю и я. У окна стоят Наи и Мелита. Мелита высовывается, Наи прячется в тени.
— Заал? Ты куда в такой поздний час? Здравствуй!
— Здравствуй, Мелита. Да вот решил заглянуть к Отару. — Я сделал вид, будто только что увидел Наи, и молча кивнул ей. Губы Наи шевельнулись. Она, видимо, что-то сказала, но я не расслышал.
— Отар давно уже спит, — лукаво улыбнулась Мелита, всем своим видом давая понять, что не сомневается в причине моего появления.
— Нет, он уезжает, и я должен его проводить, — твердо отвел я все ее намеки.
— Где ты пропадал столько времени? — не сдавалась Мелита.
— Да как тебе сказать. Служба, дела…
— Вы с кем это разговариваете? — раздался из комнаты голос тети Тамары, матери Наи.
— С Заалом, тетя Тамара, — охотно отозвалась Мелита.
— До свидания, Мелита, — заторопился я. Потом повернулся к Наи и сказал: — До свидания.
Она ответила почти шепотом, по обыкновению поправив спадавшие на лоб волосы. Я успел заметить ее платье без рукавов, потому что нестерпимо белели в темноте ее открытые плечи.
Я не шел, а на крыльях несся, как первоклассник, получивший первую пятерку. Господи, какой же я дурак! Как я мог на нее обижаться! Она же необыкновенная девушка! Волшебница! Конечно, волшебница, если одним взглядом она сумела превратить меня в маленького Залико, которому снится принцесса из сказки, рассказанной на ночь. Правда, принцесса молчала, но Залико знал, что она хочет сказать: «Я так давно жду тебя, Заал. Всех царевичей и королевичей я перехитрила и ни с чем отправила восвояси, потому что знала, что ты вернешься. Сегодня истекал назначенный срок — и ты пришел».
Как хорошо, что Мелита стояла у окна. Вообще-то Мелиту я не очень любил, но сейчас она появилась очень кстати. Мелита — эстрадная певица, поклонников у нее масса, хотя мне ее голос кажется довольно бесцветным. Впрочем, она красивая, и этим можно объяснить ее успех. Я часто говорил Наи, что не понимаю этой дружбы, — уж очень они были разные! Но Мелита любила Наи и на правах соседки проводила с ней больше времени, чем мне хотелось.
Я не должен был врать про Отара, надо было дать Наи почувствовать, что я пришел сюда ради нее. А что получилось? Будто я иду к товарищу и случайно увидел Наи. Так мы могли и на улице встретиться! Что изменилось? В глазах Наи я остался тем же отвергнутым и мстительным неудачником. Нет, ужасно глупо я себя повел, сам все испортил! Теперь вся надежда на Мелиту. Она, как на афише, прочла на моем лице все мои тайны, и, наверно, сейчас со смехом объясняет Наи, что привело меня к ее дому.
А все-таки что делал там Тазо? И почему Мелита мне не сказала, что он только что был у них. Ведь она знает, что Тазо мой друг… Два года назад Тазо говорил, что Наи чересчур молода. Но сам-то он на добрых шесть лет старше меня. Странный человек Тазо. В трех институтах учился и ни одного не кончил. С детства увлекался музыкой, а поступил на архитектурный. Обнаружил какую-то сложную связь между музыкой и архитектурой, оставил институт и поступил в консерваторию. Потом занялся физиологией и выдвинул предположение, что напряжение мускулатуры и нервных волокон нарастает или убывает по той же системе, что музыкальные звуки. Вообще все, чем он интересовался, так или иначе было связано с музыкой. Тазо говорил о минорном и мажорном состоянии организма. В подтверждение приводил горло, которое называл термометром нашего внутреннего психического состояния. Голосовые связки напрягаются по-разному, когда мы кричим от боли, когда иронически насмехаемся, когда плачем или смеемся. Тазо предполагал использовать музыку для составления языка программ кибернетических машин. Для каждой группы слов Тазо старался подобрать мелодию.
Пожалуй, из всех моих знакомых Тазо — самый одаренный, но у него сильно затянулся тот смутный и сложный процесс, который предшествует творчеству, созиданию. Боготворящий во всем систему, сам он работал без всякой системы.
В детстве Тазо повредил ухо и при самой страстной любви к музыке не может долго слушать оркестр. Может, это и породило у него чисто механический подход к музыке. В непримиримое противоречие впали духовные устремления и физические возможности, — в данном случае — недостаток. Примирить одно с другим Тазо стремится при помощи «беззвучной музыки». Он мечтает придумать формулу, которая бы из соответствующего настроения создавала мелодию.
Тазо так и пышет новыми идеями. Он всегда встречает меня, оживленно размахивая руками, пристрастно допрашивает, все ли мне понятно. Потом вдруг умолкает, уставясь в одну точку, и я вижу, как гаснет, улетучивается недавнее вдохновение. «Дальше, дальше, я тебя слушаю!» — подбадриваю я его, хотя и понимаю, что он уже остыл и теперь искусственно подогревает себя. «Одним словом, я еще не додумал до конца, надо будет над этим поработать», — сдается он наконец, и это значит, что к этой идее он больше не вернется, она уступит место новой.