Рассказ Эрмана призван доказать тезис Барреса о культурном и социальном превосходстве французов. Немцы в его изображении не только поголовно лишены вкуса, «учтивости, чувства нюансов, великодушия» (BSA, 243), но отличаются грубостью нравов, «раболепием перед старшими и высокомерием перед младшими» (BSA, 210), отсутствием чувства товарищества. Герой завоевал уважение командиров, став образцовым солдатом, то есть превзойдя немцев в «немецком» ремесле, но этим лишь подчеркнул свое достоинство эльзасца и француза.
После первого дня, проведенного в казарме, Эрман думал о дезертирстве: таковых за 43 года «под немцами» набралось до полумиллиона. Но отказался от поступка, означавшего не только проблемы для семьи, но невозможность вернуться домой и тем самым уменьшавшего французское присутствие в Эльзасе. «Я наследник, – говорит Эрман. – У меня нет ни желания, ни права бросить то, что создано ранее» (BSA, 137). Эльзасцам, эмигрировавшим во Францию, роман не понравился, но «имел успех в Париже и Страсбурге, поскольку изображение аннексированного Эльзаса хорошо отражало повседневные реалии жизни по ту сторону границы» (VMB, 287).
IV
Разница в возрасте стала разницей поколений в литературе и в политике. Оба в юности приехали покорять Париж: Баррес в одиночку, Моррас с матерью и братом, – но оказались в разном положении. Общительный, красивый и щеголеватый лотарингец быстро сделался завсегдатаем редакций, модных салонов и литературных кафе, а «вне кафе здесь нет литературы», как писал Моррас аббату Пенону (СМР, 315). Баррес не только много писал, но много и красиво говорил. Моррас тоже заводил связи, но из-за глухоты не слишком любил бывать на людях и больше писал, чем говорил. Убеждая младшего друга в необходимости зарабатывать литературой, старший водил его по редакциям и салонам, знакомил с нужными людьми. «Баррес делает это охотно, со вкусом и с интересом, – делился Моррас с Пеноном в 1897 г., когда сам уже приобрел известность. – Он любит своих друзей, и ему приятно использовать личное влияние (демонстрируя его) в их пользу» (СМР, 422).
«Я вас никогда не вижу, но мы все время сотрудничаем, – заметил ему Баррес на пятнадцатом году знакомства. – Нам всё не представляется случай обстоятельно поговорить, и вы больше присутствуете в моей библиотеке, чем в жизни. Не лицо, а печатная страница, абзац текста, а не звук голоса» (ВМС, 374). Моррас обиженно ответил: «Нет, вы для меня не печатная страница, не абзац, засевший в памяти. Ваш портрет стоит у меня на камине слева от Филиппа VIII, к которому вы повернулись спиной. Когда вы станете монархистом, я переставлю вас направо и вы будете смотреть друг на друга» (ВМС, 376–377).
Баррес рано вошел во влиятельные литературные круги Парижа, где его принимали и признавали, даже несмотря на позднейшие политические разногласия. Широкая известность пришла к Моррасу, когда он стал для многих политически «нерукопожатным». Баррес дружил не только с респектабельными романистами Анатолем Франсом и Полем Бурже и поэтами-парнасцами Шарлем Леконт де Лилем и Жозе-Мариа де Эредиа (кресло последнего он в 1906 г. унаследовал в Академии), но с богемными декадентами и оккультистами, в среду которых его ввел друг детства Станислав де Гуаита. Ранние годы Морраса-литератора, еще в школе прочитавшего запретные «Цветы зла» и романы Золя, прошли в католических кругах и среди земляков-фелибров, стремившихся сохранить язык и культуру Прованса. Кстати, Франс в числе первых поддержал Морраса и написал стихотворное посвящение к его первому прозаическому сборнику «Райская дорога» (1895), а политические расхождения из-за «дела Дрейфуса» не помешали их дружбе и взаимному уважению.
Среди немногих общих друзей Барреса и Морраса отметим Жана Мореаса – центральную фигуру младшего поколения французских символистов и автора термина «символизм». Грек по национальности, представитель старинного афинского рода, Иоаннис Пападиамантопулос стал в Париже Жаном Мореасом и получил признание как выдающийся мастер французского стиха. В 1891 г. Моррас выпустил отдельным изданием этюд о поэте – это его вторая книга. Прочитав ее, аббат Пенон, любитель литературы, но человек консервативных вкусов, предостерегал ученика против «ложного пути»: «Вы успешно опустили уровень Вашего таланта до уровня Мореаса, и Ваша критика не лучше его стихов и прозы» (СМР, 352). Адресат мог считать это комплиментом. В том же году он вместе с Мореасом основал «романскую школу», противопоставившую романтикам и декадентам «латинский дух» и традиции «Плеяды».
«В националистическом возрождении, в котором мы принимали участие и которому властно способствовал Баррес, есть вклад гостя Франции, почитавшего наш язык и наш вкус, научившего нас по-новому понимать и любить наших поэтов, – писал Моррас в статье памяти друга, озаглавленной «Метек Мореас». – <…> Жан Мореас не был ни паразитом Франции, ни возмутителем национального спокойствия. Во время самых бурных наших раздоров не было человека более скромного и сдержанного. <…> У нас есть все основания для глубокой благодарности этому благодетельному иностранцу, родственному нам по усыновлению и крови»[83] (SCF, 82–84). Идеальный «метек», но все же «метек»… Журналист L'AF Поль Матьекс сострил: «Нужно было явиться в орган интегрального национализма, дабы узнать, что величайший французский поэт звался Пападиамантопулос»[84].
На похоронах Мореаса в 1910 г., где присутствовал и Моррас, академик Баррес произнес речь «от имени друзей ранних лет» – как в 1896 г. на похоронах Верлена он говорил от имени молодых (тогда Моррас посвятил «бедному Лелиану» прочувствованную статью). Избегая вспоминать символизм и декадентство и уж тем более не считая Мореаса нефранцузом, Баррес привел слова поэта, сказанные им перед смертью: «Нет ни классиков, ни романтиков… Это всё глупости… Жаль, у меня нет сил объяснить подробнее». «Мы никогда не узнаем, какие аргументы приготовил Мореас, но я согласен с ним, – заявил Баррес. – Я уверен, что романтическое чувство, если поднять его до высшего уровня культуры, принимает классический характер. <…> Стать классиком – значит отрицать любую чрезмерность, достичь чистоты души, которая отвергает ложь, какой бы привлекательной она ни казалась, и приемлет только правду, одним словом – стать честнее»[85].
Собравшиеся у гроба литераторы отлично понимали, о чем идет речь. Баррес по инерции считался романтиком, хотя повторял, что «национализм – это классицизм». Гийюэн считал его заслугой именно «синтез романтизма и классицизма» (GDO, 118). «Он определил новый тип равновесия между классической традицией и романтической мистикой», – сказал другой консерватор, министр просвещения Леон Берар, провожая Барреса в последний путь[86]. Еще через 20 лет Фернандес назвал его «нашим последним великим романтиком», пояснив: «Романтизм умер в Барресе с самым дивным мерцанием, как прекрасная ночь, облачная и лунная, исчезает в первом свете дня»[87].
Неприятие Моррасом романтизма имело принципиальный характер. «Ронсар и Малерб, Корнэль и Боссюэ в свое время защищали государство, короля, отечество, собственность, семью и религию, – напомнил он в «Будущем интеллигенции». – Романтические литераторы атаковали закон и государство, частную и общественную дисциплину, отечество, семью и собственность; вот чуть ли не единственное условие их успеха – понравиться оппозиции, работать на анархию». Моррас отвергал не только Жорж Санд, Ламартина и Гюго, но милых сердцу друга Готье и Бодлера, видя в их стихах «доказательство того, как богато одаренные таланты не реализовались из-за ложных идей и порочных систем, в чем они и невиновны, и виноваты». Баррес упрекнул Морраса, что тот «формирует мелкие и грубые умы, слишком презирающие Готье и Бодлера», заметив: «По-моему, вы рискуете отдать нашим соперникам слишком много прекрасного, чего не хотелось бы лишаться». «Продолжающееся почитание их, – ответил Моррас, осуждавший «смесь анархических восклицаний и темных криптограмм», – грозит отравить следующие поколения, что они уже начали. Посмотрите на отравленных и потерпевших крушение – на Верлена, Малларме, Рембо, Лафорга! Вы верите в вечность этих извращенных прелестей?» (ВМС, 495–497). Двумя десятилетиями ранее Пенон уговаривал его: «Будьте Моррасом, а не Барресом и, тем более, не Малларме» (СМР, 308).
Что это? Крайний догматизм, отсутствие вкуса или обида непризнанного поэта? В рецензии на собрание стихов Морраса «Внутренняя музыка» Георгий Адамович назвал его любовь к музам «безнадежной и неразделенной»: «Общие его представления о поэзии величественны. Но лишь только дело дойдет до их конкретного применения, Моррас делается жертвой своего фанатизма и прямолинейности. Он как бы забывает, что если в искусстве и нужны правила, то только для того, чтобы могли существовать исключения. Есть в искусстве один непререкаемый закон – “победителей не судят”. Во всех оценках Морраса чувствуется, что он руководится теоретическими предпосылками, но что он глух и слеп к результатам. Еще очевиднее это в его собственных стихах»[88].
Критик Даниэль Галеви, которому Моррас адресовал предисловие к «Внутренней музыке», придерживался иного мнения: «Поэзия связана с самыми волнующими моментами вашей жизни, – писал он автору. – Счастлив и горд, что вы мне это доверили» (LCM, 389). Сказанное можно списать на издержки жанра, но искренним поклонником поэзии Морраса был такой далекий от него – и политически, и литературно – человек, как Гийом Аполлинер.
В отличие от теоретика Морраса, Баррес считал себя прежде всего художником и политиком, т. е. практиком. В 1908 г. Массис в эссе «Мысль Мориса Барреса» назвал его философию «философией действия», отметив ее «антиинтеллектуалистский» характер (МРВ, 14, 44). Восходя к высказываниям самого Барреса, это звучало комплиментом. В нашумевшей книге «Сегодняшняя молодежь» (1913) Массис и Альфред де Тард объявили одной из главных черт нового «поколения французского возрождения» именно антиинтеллектуализм, вкладывая в это понятие неприятие чрезмерного рационализма, сци