С новой силой чувства вспыхнули при личной встрече, на которую Моррас, по словам одного из знакомых, отправился, как на любовное свидание. В 1896 г. он поехал корреспондентом на первые Олимпийские игры в Афины – ради того, чтобы увидеть всё своими глазами, – и восторженно описал увиденное и перечувствованное в книге «Анфинея (Город цветов). Из Афин во Флоренцию» (1901). Любовь дополнилась убеждением: «Древняя Греция принесла миру умственный порядок, меру разума и все научные дисциплины. Древний Рим навсегда установил принципы административного и политического порядка» (QFA, 124).
Любимый учитель и близкий друг Морраса аббат Жан-Батист Пенон, будущий епископ, с сожалением отметил в «Анфинее» «чрезмерно языческое чувство, непонимание высших начал, которые христианская цивилизация принесла миру, сохранив лучшее из античности» (СМР, 465). Отстаивая право на собственное мнение вплоть до заблуждения и презирая любое лицемерие, Моррас, вопреки советам друзей, не исправил в «Анфинее» ни строки, даже когда Ватикан включил ее в «Индекс запрещенных книг» (VCM, 266–267).
Поездка в Грецию укрепила в Моррасе, получившем образование в частных католических школах, не только любовь к античности, но агностицизм и недоверие к христианству. «Я рожден для сомнения и отрицания», – признался он Пенону еще в возрасте 21 года (СМР, 303). В их обширной и откровенной переписке, начавшейся, когда Шарлю было 15 лет, и продолжавшейся почти 45 лет до смерти Пенона, проблема веры возникала нечасто, но значимо.
Юноша хотел прийти к вере через волю и разум. «Я восхищаюсь (трудами отцов церкви. – В. М.), но не верю, – признался он наставнику незадолго до своего восемнадцатилетия, – и если ищу истину, то для того чтобы в нее поверить. <…> В какой-то момент я полагал, что святой Фома (Аквинский. – В. М.) полностью удовлетворит меня; я прочитал несколько учебников схоластической философии, но ни один из них не разрешил все проблемы, да и кто их разрешит? А кто может жить, не разрешив их? Во всяком случае не я. <…> Чем больше я размышляю об этом, тем яснее понимаю, что вера должна пройти через мой мозг, чтобы достичь сердца». Но это не атеизм: «Жизнь без того, что выше, без бессмертия ужасно безобразна, несправедлива и аморальна» (СМР, 103).
Пенон видел в Моррасе не только блестящего ученика, которым гордился, но младшего друга, поэтому тревожился из-за его настроений. «Ваше восхищение, столь подлинное и прочувствованное, – мягко заметил священник, – не слишком ли сосредоточено на стиле, на том, что есть человеческого в этих шедеврах? <…> В Иисусе Христе надо видеть не возвышенное воспоминание, но нечто живое, надо попытаться принять его как друга. Для этого есть очень простое средство: читать Евангелие без комментариев, особенно от Луки и от Иоанна» (СМР, 100). «Смирите волей гордость вашего разума, – писал аббат упорствующему ученику три года спустя, – начните с искреннего желания веры, с молитвы. Вера – не просто вывод из силлогизма, это сверхъестественное божественное озарение в душе. Это благодать, которой надо желать и о которой надо молить. <…> Вы знаете, где лежит путь в Дамаск. Почему же вы совершенно отказываетесь идти по нему?» (СМР, 271).
«Я вернулся из Афин, – откровенно писал Моррас Пенону 28 июня 1896 г., – еще более далеким от христианства и враждебно настроенным к нему, чем был раньше. <…> Я вернулся из Афин законченным политеистом. То, что смутно брезжило в моем мозгу, внезапно прояснилось. Я отвергаю идею бесконечности, семитскую, еврейскую, противоречивую идею, пришедшую из Азии, от варваров. <…> Поскольку я рассказываю вам всё, то должен сказать и об этом» (СМР, 413). «Не требуйте от меня, чтобы я принял всерьез ваш политеизм», – ответил аббат «дорогому ужасному язычнику», «обратившемуся в веру Юпитера и Афины Паллады» (СМР, 414). Адресат продолжал настаивать, что «языческая душа согрета великим чувством естественной жизни и естественной мысли» (СМР, 419). «В самой античности, в наиболее прекрасном в ней, есть латентное христианство, его семя», – пытался парировать Пенон (СМР, 421).
Отношение Морраса к католической церкви, отличавшееся от отношения к ее вере, озадачивало многих. «Отсутствие личной веры не мешает мне видеть в католицизме великое благо, которое я люблю», – писал он в конце жизни (PJF, 81). Констатируя «неверие» Морраса, Анри Массис, друг, последователь и правоверный католик, удовлетворенно процитировал его слова: «Кто удаляется от твердой философии католицизма, тот удаляется от любой прочной гармонии справедливости и пользы, интересов и прав, духа и действия» (HMJ, 230). И добавил: «Свою личную неудачу в философских исканиях (Бога. – В. М.) Моррас не выдает за результат принципиальной неспособности человеческого духа. Он говорит: “Я не вижу”, а не: “Человеческий дух не способен видеть”» (HMJ, 216). Другой правоверный католик, Ксавье Валла, писал: «Назовите хоть одного верующего, потерявшего веру после чтения Морраса, в то время как примеры обратного широко известны» (GSC, 128).
«Воззрения, интересы, увещевания и постановления католицизма соответствуют главным интересам французской родины и цивилизованного мира. <…> В политике и социологии любое расхождение с католицизмом есть не прогресс, но шаг назад» (MPR, 132–133). «Надо служить французской церкви по религиозному долгу, если ты верующий, и по патриотическому долгу, если неверующий» (MPR, 210). «Важные причины (чувство, традиция, совокупность главнейших национальных интересов) побуждают нас не только уважать католицизм, но возвышать и почитать его как самую древнюю и самую органичную из национальных сущностей» (MPR, 15). Сочинения Морраса разных лет пестрят подобными утверждениями императивного характера, так что число цитат легко умножить.
«Моррас приемлет Церковь и не приемлет Евангелие. Он жаждет папу, а не Христа», – недоумевал Морис Баррес (МСВ, 693). «Какой трактат можно написать, – делился с ним Моррас в феврале 1898 г., – об интеллектуальном упадке как следствии христианского духа, который: 1) ниспроверг Римскую империю; 2) разложил в XVI веке католическую цивилизацию чтением Библии на языке простонародья; 3) возбудил Руссо, вызвал Революцию, возвел мораль в сан сверхнауки и сверхполитики; 4) дал нам теологию индивидуума, теорию чистой анархии» (ВМС, 174).
Еще раньше Моррас сделал вывод, который огорчил его учителя Пенона: «Только католицизм, полностью свободный от иудео-протестантского деизма, может дисциплинировать дух» (СМР, 399–400). Этой позиции он – оглядываясь на себя? – придерживался и позднее, считая язычников, позитивистов и агностиков потенциальными союзниками католиков, но атеистов, деистов, иудеев и протестантов – их непримиримыми врагами (MPR, 4–5).
«Христианская доктрина, взятая абсолютно, ему явно враждебна, – писал в 1925 г. о Моррасе Николай Бахтин, – но он до конца утверждает церковь как самую могучую и живую из исторически наличных дисциплин»[6]. Как основу западной цивилизации, хранительницу ее традиций, воплощение власти, иерархии и порядка, которых не хватало в современной жизни. По мнению Николая Бердяева, Моррас «почти дословно повторяет аргументацию Великого инквизитора»: он «считает Евангелие книгой разрушительной и анархической, но восхваляет католическую церковь за то, что она сумела превратить эту разрушительную и анархическую книгу в силу, организующую порядок, т. е. “исправила” дело Христа»[7]. Утверждение не голословное – в 1906 г. Моррас прямо указал на опасность «непосредственного чтения» библейских текстов: «Их читают дословно. Это слово еврейское и, если Рим его не объяснит, действует по-еврейски» (MPR, 392).
При этом Моррас особо почитал Богоматерь, которой в 1914 г. посвятил проникновенные строфы в «Оде на битву на Марне», своем самом известном стихотворении. «Это чудо, подобное чуду жонглера Богоматери, – через много лет сказал ему Валла. – Вы не попадете в ад, потому что так хорошо воспели Ее». «Я вообще надеюсь, что не попаду в ад, – ответил Моррас. – Я всегда любил Богоматерь. Это моя маленькая личная вера» (GSC, 131).
«Мы от всего сердца молим Господа о том, – писал Моррасу в 1913 г. молодой католик Эрнест Псикари, – чтобы Он даровал вам свет веры, потому что вы больше, чем кто-либо, заслуживаете блаженного мира, который только она может дать, и потому что вы остаетесь несравненным защитником этой веры. <…> Разве пример неверующего, признающего превосходство Церкви, не есть самая великолепная хвала, какую ей можно воздать?» (HAF, 50–52). Об обращении любимого ученика долгие годы исправно молился аббат, затем епископ Пенон. «Язычество» Морраса стало козырной картой в политической кампании, которую с 1900-х гг. вели против него либеральные католические круги. Но в самом конце жизни он вернулся к вере предков и умер христианином.
Гораздо большее впечатление, чем Библия, на юного Шарля произвела другая книга. «В шесть или семь лет я был взволнован и потрясен краткой “Историей Франции” в вопросах и ответах, самой сухой и скучной, какую можно вообразить, но в ней говорилось о великих делах и великих людях. Огорчало меня только то, что все они умерли. Карл Великий был моим героем до того дня, пока я не понял, что фраза “Скончался в Аахене” означала, что и он не избегнул общей участи. Мое внимание привлек кто-то из забытых Каролингов, чью дату смерти авторы забыли указать. Долгое время он казался мне настоящим победителем Истории» (MNT, II). В зрелые годы Моррас часто рассказывал эту историю, возводя к ней свой монархизм.
На четырнадцатом году юноша начал терять слух, что похоронило мечту стать моряком – как дед. Полностью Моррас оглох только под старость в тюрьме, а ранее мог поддерживать беседу лицом к лицу, если собеседник говорил громко и четко, а также слушать музыку на пластинках, наклонив лицо к граммофону. Рано осознав важность публичных выступлений, он долго не отваживался на них, пока в 1904 г. не переборол себя – и с тех пор на протяжении сорока лет с успехом выступал перед самой разной аудиторией. Моррас больше писал и читал – отсюда эрудиция, поражавшая и друзей, и врагов, – чем говорил и слушал. Глухота наложила отпечаток на его личность и работу, но не сделала ни затворником, ни мизантропом. Трудоголик и аскет в повседневной жизни, он культивировал в себе физическую выносливость и до конца жизни был в хорошей форме, чем гордился.