той наивности и тешит себя иллюзиями. Видеть в пуалю (распространенное прозвище французских пехотинцев. – В. М.) святых Иоаннов в миниатюре – крайне ошибочно и опасно» (DDB, 140).
Добровольцы были готовы не только к битве, к которой призывал Моррас, но и к жертве, культ которой проповедовал Пеги. Они знали, за что сражаются и за что могут погибнуть.
«Наше поколение важно: на него возложены все надежды, и мы это знаем. От него зависит спасение Франции, а значит, мира и цивилизации. <…> Мало какое поколение входило в жизнь с таким чувством самоотречения и смирения, – утверждал Массис в сентябре 1914 г. – <…> Поколение, принесенное в жертву – да, ради величия Франции и свободы человека. Оно принимает свою жертвенность, чувствуя себя предназначенным для нее. <…> Наша жертва обеспечит свободу нашим сыновьям и миру, который родится» (НМА, 117–119). Автор не раз перепечатывал эту статью, озаглавленную «Поколение, принесенное в жертву». Само это выражение встречается еще в «Современной молодежи», но… применительно к поколению «отцов» (JGA, 5).
Знали и даже чувствовали это не все. Но те, о ком писал Агатон и от чьего имени говорил Массис, были цветом поколения, будущей элитой Франции. Максим Реаль дель Сарте, ушедший на войну добровольцем, писал Моррасу 29 августа 1918 г.: «Наше поколение отдало всю свою кровь, чтобы искупить депрессивную и ложную идеологию поколения, которое нас породило. <…> Мы так любим вас, потому что вы и Доде знаете, как отомстить за наших павших» (LCM – II, 210).
«Что за судьба у человека, который в сорокалетнем возрасте вспоминает своих друзей двадцати лет, перечисляя только покойных?» – воскликнул двадцатидвухлетний Морис Бардеш, откликаясь на «Припоминания» Массиса[119]. «А их повыбило железом. И леса нет, одни деревья», как сказал Давид Самойлов о молодежи своего поколения, павшей на другой Великой войне.
Глава пятая«Королевский прокурор»: Леон Доде, Шарль Моррас и военные усилия «Action française»
Я не верю ни в какое франко-германское сближение. Во-первых, потому что убежден в стремлении немцев к реваншу. Во-вторых, потому что война и насилие у них в крови. Со времен Тацита они не изменились.
I
Про баловней судьбы говорят, что они родились с серебряной ложечкой во рту. У Леона Доде (1867–1942) их, наверно, была целая дюжина.
Сын знаменитого и модного прозаика Альфонса Доде, он по явился на свет в Париже 16 ноября 1867 г., когда отец писал «Письма с моей мельницы». Литературный мир окружал его с пеленок: Виктор Гюго (на его внучке Леон позднее женился, но неудачно), Эрнест Ренан, Эмиль Золя, Эдмон де Гонкур и многие другие были знакомыми и друзьями дома. Выросший в обеспеченной и дружной семье, Доде-младший получил медицинское образование, сулившее хороший заработок, но по специальности почти не работал – литература пересилила. Разочаровавшись во врачебной среде, он попрощался с ней сатирой под каламбурным заглавием «Les morticoles», что можно перевести как «Смертеводы» (от les horticoles – садоводы). Однако на всю жизнь сохранил интерес не только к психологии, но к проблемам наследственности и социальной гигиены, а также успешно вербовал врачей в ряды националистов и монархистов.
Сыну автора «Тартарена из Тараскона» легко войти в мир писателей, издателей, редакторов и критиков, но трудно выйти из тени отца, хотя Ги Шастель заметил: «Лучшее произведение Альфонса Доде – это Леон Доде»[120]. Беллетристом младший Доде оказался бойким, острым на язык, но поверхностным: успешные продажи его многочисленных романов обеспечивались злободневными намеками, скандальными темами вроде инцеста, «рискованными» сценами и описаниями.
Подобно отцу, сын был проницательным социальным критиком и талантливым сатириком, но предпочитал иронии сарказм и даже откровенную грубость. Есть и такая традиция у французских публицистов: Ребате и Селин читали Доде и, как знать, могли завидовать его успеху. «Раздражать Доде, конечно, может, но литературно он обаятелен, – писал Георгий Адамович, когда тот был в зените славы. – Такой находчивости, такого блеска нет ни у одного из французских журналистов. Доде груб, но ослепителен. В нем есть что-то от Рабле»[121].
Сравнение с Рабле, которому Доде посвятил одну из своих лучших книг, – в самую точку. Жизнелюб, весельчак, острослов, гастроном: распоряжаясь об обеде, жена (не внучка Гюго, а вторая, Марта Аллар) считала его за двоих – знаток кухни и вин всех провинций Франции, «толстый Леон» не просто любил Рабле, но подражал писателю, а отчасти и его героям – откровенно и с удовольствием. Раблезианство – это о нем.
Рене Бенджамен описал его разговор с Барресом во время званого ужина у общих друзей, после дня в парламенте, когда Доде был депутатом:
«– Левые бурлят, повскакивали с мест. Председатель непрерывно звонит в колокольчик. Заседание почти сорвано. Я в полном восторге. Но чего я не мог предвидеть, так этого великолепного омара!
– По какому вопросу вы выступали? – с улыбкой спросил развеселившийся Баррес (пропустивший заседание. – В. М.).
– Мой дорогой, завтра вы всё это найдете в «Officiel»! Давайте займемся серьезными вещами – вот этим выдающимся омаром! Он захватывает воображение! Подавляет! Искушает!
Не уверен, что сам Али-Баб[122] мог бы вообразить столь мощного омара!»[123].
Подлинным призванием Леона Доде, выявившим его незаурядный талант, оказались жанры нон-фикшн – журналистика, публицистика, мемуары, эссе о писателях, путешествиях и гастрономии.
«Альфонс Доде не любил евреев и был пылким патриотом, – вспоминал сын. – Военная музыка заставляла биться его сердце. Он восхищался армией – воплощением идеи Реванша, воодушевлявшей все его поколение» (LDS, 35). В советское время об этом предпочитали не упоминать, как и о роялистских симпатиях старшего Доде. В свете этого политические взгляды сына не должны удивлять.
Леон Доде. 1920-е гг.
Леон Доде смолоду был ярым националистом и реваншистом, повторяя: «Я не люблю немцев и никогда их не полюблю», – а также юдофобом, хотя утверждал, что «антисемитизм во Франции всегда был лишь результатом вспышек еврейского фанатизма, переведенного на язык биржи» (LDS, 126). Стоя на позициях «антиплутократического антисемитизма», он многие годы помогал самому известному юдофобу страны Эдуару Дрюмону, другу своего отца, издавать «Libre parole» – «причудливую газету, которую читали кюре и коммунары» (WAF, 90) и которую сейчас небезопасно цитировать. Это не мешало Леону сотрудничать с евреем Артуром Мейером, выпускавшим националистическую и монархическую газету «Gaulois», дружить с Марселем Швобом и добиться присуждения Марселю Прусту Гонкуровской премии. Он вообще охотно помогал начинающим и младшим, любил выводить в люди талантливых литераторов.
Сюжетом первого большого репортажа Доде в «Figaro» стало разжалование Дрейфуса. С конца 1890-х годов он участвовал в националистической политике, вступил в Лигу французской родины, но, по словам его биографа Пьера Доминика, «выступал скорее наблюдателем, нежели действующим лицом» (PDD, 74). В 1904 г. Доде прямо обвинил евреев и масонов в убийстве своего единомышленника и друга Габриэля Сиветона, в котором видел перспективного вождя националистов. «У Доде была потребность жить опасно, – вспоминал писатель Эдмон Жалу. – После Ницше это выражение использовал каждый кабинетный философ, считавший “опасной” любую идею, хоть немного отличавшуюся от общепринятых, но здесь оно было к месту. Враги подстерегали его везде, так что на протяжении многих лет ему было опасно выходить из дома в одиночестве» (SLD, 24). Но он знал, ради чего рискует.
«Трагический конец Сиветона и распад Лиги французской родины, – вспоминал Доде, – убедили меня в бессмысленности надежд на возрождение и освобождение страны путем политического компромисса. Я видел происходящее слишком близко, чтобы не понять слабость многочисленной партии, не имевшей ни единства, ни доктрины, которая не уберегла единственного человека дела в своих рядах. <…> В это время я сблизился с Моррасом и Вожуа, беседы с которыми превратили меня в монархиста. <…> Я с воодушевлением примкнул к небольшой группе новых роялистов. Нас быстро связала глубокая дружба» (LDS, 181–182).
В октябре 1904 г. Доде объявил себя монархистом и присоединился к «Action française», пояснив: «Мои политические устремления, наконец, обрели цель и программу» (LDS, 182). «Подобно многим, я понял, что был монархистом, сам того не зная, и это откровение дало мне понять многое и многих» (LDM, 92). «Он нуждался в вожде», – кратко сформулировал Пьер Доминик (PDD, 88).
Моррас и Доде отлично дополняли друг друга, поэтому, «говоря об одном из этих Диоскуров, трудно не говорить о другом» (PDD, 322). «Мы должны были встретиться на десять лет раньше, – писал Моррас, – ибо у нас было столько общих знакомых и друзей» (SLD, 14). Встреча произошла в момент, когда «Action française» из группы теоретиков превращалось в массовое политическое движение. «Доде вдохнул в старых монархистов ощущение новой жизни», – свидетельствовал ветеран движения Люсьен Корпшо (SLD, 47). В его лице движение получило не только опытного журналиста и темпераментного публициста, но блестящего оратора, который, по словам Морраса, «мог заставить любую аудиторию смеяться, плакать и выть от восторга» (SLD, 15). Луи Димье описал одну из его стратегем:
«Доде собрал пять или шесть тысяч человек в зале Ваграм. Речь закончилась аплодисментами. “Хотите высвободить свой рассудок? – спросил он тогда. – Для этого нужны всего пять слов[124]