L'AF, руководствуясь единственно национальными интересами, осудила договор и рекомендовала не ратифицировать его. <…> Теперь все сожалеют о том же, о чем мы сожалели применительно к мирному договору восемнадцать месяцев назад. Все осуждают его за то, за что осуждали мы. Разница в том, что сейчас договор является совершившимся фактом, а во время наших сожалений и осуждений еще можно было что-то сделать» (ММТ, I, 179).
Опасность, в которую «плохой договор» вверг Францию, усугублялась, согласно Моррасу, моральным состоянием ее населения, в чем он тоже винил республиканский режим. «Слишком много французов, включая лучших из них, – говорил он Массису, – думали, что победа 1918 г. автоматически, механически улучшит моральный дух Франции с помощью некоей тайной и глубокой операции, самопроизвольной эволюции душ, задетых за живое красотой самопожертвования. <…> Мы потеряли победу, добытую с таким трудом, потому что слишком многие верили в неизбежность, предопределенность прихода добра» (MNT, 206).
«Франция была спасена, не излечившись», – афористически заметил в 1936 г. писатель и публицист Абель Боннар, в ту пору близкий к Моррасу. «Удивительно, как быстро после минувшей войны она промотала огромный кредит, который ей обеспечила победа. <…> Как только перемирие было объявлено, Франция рухнула из благородства своих достоинств в ничтожество своих идей. Угроза, с которой она столкнулась, была настолько велика и очевидна, что необходимость противостоять ей на время прекратила все духовные искания. Во время войны Франция была сведена к своим главным, сущностным качествам, дабы взять из них силы для выживания. Победив, эта же Франция сразу почила на лаврах. <…> Сложив с себя ношу воинских добродетелей, она не нашла здравых и мощных идей, нужных народу в мирное время»[179].
Иллюзиям поддавались в основном республиканцы, но Моррас «был не из тех, кто, подобно Барресу и Мильерану, верил, что победа и возвращение утраченных провинций сами собой создадут во Франции климат высокого духовного напряжения, интеллектуального обновления, национальной веры» (MNT, 104). Во введении к итоговому изданию «Исследования о монархии» (1924) он сравнил положение дел у победителей и проигравших:
«Республиканские вожди владеют искусством и наукой управлять общественным мнением. Почему это орудие, которое служит фракциям, не может послужить родине? Почему они не смогли ни создать мощное национальное течение в стране, ни сохранить то, что породила война? За неимением священного союза, который был связан с присутствием врага, но мог быть столь полезен в условиях нынешнего полумира, они даже не сумели укрепить у вчерашних солдат чувство победы, которое помогает настоящему и готовит будущее. Они позволили газетам, книгам, театру разрушить этот образ. <…>
Одновременно в Германии произошли огромные идейные перемены. Ни один республиканец их не предвидел, хотя они, можно сказать, были начертаны на карте. При всех унижениях враг сохранил свой костяк – военный, университетский, промышленный, финансовый, чиновничий. Реакция не заставит себя ждать: проявится настрой более патриотический, чем у “Тугенбунда” в 1813 г., более пангерманский, чем в 1914 г. <…>
Что мы противопоставим ему? Нашу армию. Да, но оживленную и наполненную каким духом? Нам больше не за что искать реванша. Желание отразить беззаконное вторжение? Но антимилитаристская и антипатриотическая пропаганда, усугубленная памятью о многих пережитых (на войне. – В. М.) тяготах, может опасно подточить армию изнутри. <…>
Сами обстоятельства ставят перед нами вопрос о состоянии морального духа французской армии. <…> Нет ничего более насущно важного, чем восстановить соотношение между моральным духом французов и немцев, которое изменилось настолько не в нашу пользу. Парадоксально, но никого это не беспокоит, кроме монархистов, которым их взгляды и вкусы позволяют лишь слабо влиять на общественное мнение» (МЕМ, lxiv–lxv).
Монархисты, видевшие себя главными ревнителями национальных интересов Франции, не считали Версальский «мир» настоящей победой ни над внешним, ни над внутренним врагом. Для них не наступило даже то «перемирие», о котором говорил маршал Фош. «С момента прекращения огня Моррас и его друзья считали необходимым возобновить усилия, которые они с 1909 г. по 1914 г. прилагали на поприще национального движения» (MNT, 104–105).
Нельзя сказать, что вожди «Action française» игнорировали тот факт, что Версальский «мир» давал Германии не меньший повод желать реванша, чем Франкфуртский «мир» 1871 г. – Франции. «Германия не обретет внутренний порядок, пока ее не подчинит и не дисциплинирует воля к уничтожению Версальского договора, – писал Бенвиль в марте 1920 г. – Никакое германское правительство не сможет утвердиться и получить серьезную поддержку, не будучи ультранационалистическим. Единственное, что сегодня способно заменить немцам престиж, которым прусская монархия обладала с 1866 г. (после победы над Австрией. – В. М.) и до самого поражения, – это идея реванша, воплощенная в Гинденбурге» (JBJ, II, 33).
«Великая война, всемирная коалиция против Германии, военный разгром ноября 1918 г., общественные волнения 1919 г. ничему не научили германский народ», – патетически восклицал Баррес (GPR, 304). Германии нельзя желать реванша, потому что она плохая – по определению. Франции можно и должно, потому что она хорошая – тоже по определению. Ее послевоенную политику Баррес и Моррас оправдывали тем, что Германия «не признала свое поражение» и «взбунтовалась против Версальского договора» (GPR, 303), хотя была обязана признать окончательный и бесповоротный характер поражения и отказаться от мечты о реванше – право на который для Франции они же отстаивали не одно десятилетие.
Утверждения, что для «цивилизованного» французского сознания договоры и обещания священны и незыблемы, а для «варварского» немецкого их выполнение или невыполнение диктуется обстоятельствами, после Версальского «мира» стали общим местом риторики националистов. Тех самых реваншистов, кто отказывался признавать Франкфуртский договор и клеймил режим Третьей республики за его принятие и исполнение, и их последователей вроде Массиса (HMG, 161–162).
Вот она, «картезианская ясность» против «тевтонского иррационализма». В переводе на человеческий язык: горе побежденным! Куда более здраво рассуждал генерал Шарль Нолле, четыре с половиной года возглавлявший в Германии межсоюзную комиссию по военному контролю: «Немецкий народ, уничтожить который “союзникам” не по силам, должен был устремиться к возрождению. Допустить, что народ может считать себя побежденным кроме как на время, – значит полагать, что ход истории остановился. Это ошибка, масштаб и последствия которой будут только расти в соответствии с ритмом событий»[180].
Наконец, публицист Жорж Шампо выразился предельно ясно: «С той поры, как возник мир и народы стали сходиться друг с другом на поле битвы, договоры сохраняют силу ровно столько времени, сколько существует сила, их продиктовавшая»[181].
IV
Победа Клемансо в борьбе за ратификацию «плохого хорошего договора» немедленно обернулась поражением. 17 января 1920 г., всего через семь дней после вступления договора в силу, Национальная ассамблея – общее собрание Сената и Палаты депутатов – выбирала нового президента республики на следующие семь лет. Им стал 64-летний Поль Дешанель, собравший рекордное для истории Третьей республики количество голосов – 734 из 868. Но главное событие произошло накануне.
По республиканской традиции днем раньше, 16 января, состоялось предварительное голосование, не имевшее законной силы, но выяснявшее реальные возможности кандидатов и оставлявшее шанс перегруппироваться. Депутаты-республиканцы, имевшие абсолютное большинство, проводили своего рода праймериз, чтобы определиться с окончательным выбором. На этот раз они пригласили также небольшую группу «независимых правых» – католиков и роялистов. Этим они хотели подчеркнуть единство избранного 16 ноября 1919 г. нового состава Палаты, в котором доминировали центристы и правые – Национальный блок во главе с Александром Мильераном, готовившимся формировать правительство.
Дешанель собрал только 408 голосов. 389 получил его главный соперник – действующий премьер Клемансо, символ сражавшейся и победившей Франции. После голосования «Тигр» объявил, что не будет участвовать в официальных выборах и не дает права выдвигать его кандидатуру, уходит в отставку с поста главы правительства и покидает мир политики. Тем не менее 53 депутата всё равно вписали в бюллетени его имя.
Почему «Отец победы» проиграл? Почему победа досталась человеку, имя которого сейчас, как говорится, помнят только специалисты?
Напрашиваются два ответа. Первый – возвышенный: неблагодарность французов по отношению к «спасителю отечества». Вроде неблагодарности англичан, отправивших в отставку другого «спасителя отечества», Уинстона Черчилля, летом 1945 г., сразу после победы над Германией. Второй – прагматический: интриги, в связи с которыми первым называли имя Аристида Бриана, оставшегося вне правительства с приходом Клемансо на пост премьера[182]. Что еще было делать влиятельному, амбициозному и уже немолодому политику, если «Тигр» прямо говорил: «Бриан будет семь лет (т. е. весь президентский срок. – В. М.) стаптывать башмаки перед Елисейским дворцом, прежде чем его позовут формировать кабинет» (BQO, 91).
В Третьей республике президент выбирался парламентом, а не прямым волеизъявлением народа, так что «неблагодарность» была относительной или опосредованной. В Палате появилось много бывших фронтовиков, поэтому ее прозвали «серо-голубой» (bleu horizon), по цвету формы французских солдат. Казалось бы, кому как не им голосовать за «Отца победы». Они и голосовали. Но далеко не все.