Монархисты осуждали внутреннюю политику кабинета, особенно мягкость в отношении «предателей», но старались не критиковать его, а лишь побуждать к решительным действиям. Такой же подход был избран в сфере внешней политики.
В качестве главы Репарационной комиссии новый премьер заслужил нелестный отзыв Ллойд Джорджа, антипатия с которым была взаимной: «Выбор Пуанкаре в качестве председателя был роковым: не могло быть уже и речи о рассудительности и умеренности. Он считал своей обязанностью быть безжалостным, безрассудным и требовать невыполнимого. Его ненависть к Германии делала его одержимым» (ДЛД, 439). Пуанкаре был настроен заставить «бошей» платить – любыми средствами, кроме военных.
Первым тревожным звонком стала Генуэзская конференция в апреле 1922 г., на открытии которой итальянский премьер Луиджи Факта заявил: «Больше нет ни друзей, ни врагов, ни победителей, ни побежденных, а есть лишь люди и страны, желающие объединить свою энергию, чтобы сообща достигнуть высокой цели» (ММТ, II, 124). «Имею честь спросить у докторов права с Кэ д'Орсэ, – отреагировал Моррас, – какова разница между речью Факта и аннулированием Версальского договора» (ММТ, II, 126). Бросалось в глаза и поведение британцев, подчеркнуто внимательных к германской делегации. «Никогда еще разрыв между французами и англичанами не казался столь очевидным», – отметил Жорж Боннэ (BQO, 62).
Особенно бурную реакцию вызвал Рапалльский договор Германии и Советской России[203]. «Было время, – напомнил Моррас, – когда прекраснодушные люди смеялись в лицо нам – Доде, Бенвилю, Пюжо, мне – за одержимость германо-русским союзом» (ММТ, II, 133). «Вызов брошен, – восклицал Бенвиль. – Немцы и русские открыто издеваются над “союзниками” и ничего больше не боятся. <…> Генуя показала всему миру, что у “союзников” больше нет реальной власти» (JBA, II, 84–86).
Рапалльский договор предлагалось приравнять к casus belli. «Два мощных врага объединили двести миллионов человек и будут производить всё, что им угодно, для нужд войны: они объединились против нас. <…> Если верно, что французская армия остается “самой сильной в Европе” и что ее присутствие обладает неоспоримой силой, надо использовать ее сейчас или никогда. <…> Французская армия, направляемая французским государством, способным проводить волевую и последовательную политику, может за короткий срок заключить сотни мелких договоров, распределив репарации между городами, провинциями и ассоциациями, из которых состоят германские народы» (ММТ, II, 135).
23 апреля Моррас призвал ввести войска в Рур: «Рейх заключил военный и политический союз против нас. Рейх должен быть лишен права и возможности играть таким опасным оружием, как дипломатия и армия» (ММТ, II, 161). План оказался чрезмерным для Пуанкаре, «бездействие» которого приводило Морраса «в ужас» (ММТ, II, 138). Но вспомним мудрые слова Бенвиля: «Тот, кто действует, подчиняется другим правилам, нежели тот, кто пишет. С пером в руке можно создать образ того, что должно быть. Находясь во власти, приходится считаться с тем, что есть» (JBJ, II, 121).
На дебатах 30 мая по итогам Генуэзской конференции солировал Баррес, заявивший, что для экономического возрождения Европы необходимы «моральное возрождение» и «консолидация западного духа», т. е. французская гегемония и давление на Германию. К ее грехам оратор отнес не только тайную ремилитаризацию и снисходительное отношение к реваншистской пропаганде, но желание «восстановить производительные силы в прежнем или большем масштабе» и выиграть «промышленную войну, не заботясь об обязательствах, наложенных поражением» (GPR, 285–288). Джон Кейнс, удостоившийся отповеди Барреса, писал: «Вокруг Германии как центра группируется вся остальная европейская экономическая система; от процветания и предприимчивости Германии зависит главным образом процветание остального континента». «Под предлогом экономического возрождения Кейнс разрушает моральный дух» (GPR, 290), – заявил оратор, понимавший «экономическое возрождение» по-своему: «бош» должен платить, не зарабатывая при этом денег.
К Барресу прислушивались дома и за границей, но не всегда делали благоприятные выводы. «Во Франции слышны высказывания, которые вводят иностранцев в заблуждение насчет подлинных мыслей французов, – сетовал он в той же речи. – Мы также видим, как аргументы наших публицистов повторяют за границей и обращают против Франции» (GPR, 292). Виновный нашелся сразу: критики подкуплены немцами, поэтому надо сделать получение денег из-за границы издателями и редакторами уголовно наказуемым. Социалисты, включая будущего премьера Леона Блюма и будущего президента Венсана Ориоля, заволновались и потребовали объяснений. Почему они волновались, не знаю, но полагаю, что в то время у немцев не было денег на подкуп парижской прессы. Пуанкаре ответил, что «изучит вопрос», но тем и ограничился (GPR, 292–295).
Доде внес законопроект, который предусматривал: тюремное заключение с конфискацией имущества за политическую деятельность, финансируемую из-за границы; заключение или денежный штраф за получение финансирования без последующего ведения политической деятельности (LDA, 221–222), – но он даже не был рассмотрен. 25 января 1923 г. Баррес от имени Лиги патриотов призвал президента законодательно оформить меры против «усилий бывших врагов, которые не признают свое поражение». Мильеран ответил, что «будет слишком много чести для кучки путаников или преступников, добровольно исключивших себя из французского сообщества, считать их способными помешать нашему справедливому делу» (GPR, 299–302).
Лейтмотивом выступлений Морраса стали призывы действовать без оглядки на Лондон. Политика бывших союзников расходилась не только тактически, но и стратегически. В итоговой книге о французской дипломатии Боннэ писал:
«Англия не принимала всерьез опасения, которые внушало нам соседство Германии, а наши государственные мужи тщетно пытались побудить ее разделить их тревоги. Англия боялась только Францию, несмотря на объяснения и примирительные жесты, на которые мы не скупились. <…> У Англии была лишь одна политика, которую она проводила с присущими ей упорством и ловкостью. Она заключалась в том, чтобы противостоять Франции и ослаблять ее любыми способами, будь то подрыв ее кредита, сокращение ее вооружений, лишение ее залогов и опорных пунктов в Германии. Она обращалась с вчерашним союзником как с завтрашним противником, одновременно поддерживая и возрождая Германию. Эта программа исправно выполнялась до 1933 г. и прихода Гитлера к власти. Тогда Англия резко прозрела, но было слишком поздно» (BQO, 53–54).
Этими словами Боннэ в 1961 г. подводил итоги, хотя о франко-британских трениях знал по личному опыту. Для Морраса они были новостями дня. «Финансисты, еврейство, консервативный дух, все объединились против нас во имя неизменных принципов британской политики, – писал он 4 сентября 1922 г. – Как всегда, этот блок заключил союз с демократическим духом, восстающим против наших сугубо военных притязаний на Рейн» (ММТ, II, 175).
Неделя месье Пуанкаре. Карикатура. 1923 (American Monthly. Vol. XV. № 8. October 1923)
Отметив у французского правительства «привычку ничего не делать, не повернувшись сначала в сторону Лондона и не спросив разрешения у хозяев» и «предубеждение, что без этого разрешения всё пропало – Антанта, союз, дружба, согласие», Моррас заметил, что «лондонские хозяева привыкли отвечать “нет” на наши самые почтительные просьбы по той простой причине, что наши действия, если мы предлагаем действовать, нарушают их комбинации или комбинации их друзей и протеже» (ММТ, II, 168). Публицист Луи Гитар назвал такую позицию «комплексом Делькассе» именно применительно к Пуанкаре[204].
Речи Пуанкаре становились всё грознее, но тем дело и ограничивалось. Дортен видел в этом «почти физическую неспособность перейти по собственной инициативе к решительным действиям и продолжать их до последнего дыхания» (DTR, 248). «Он еще раз заявил о решимости действовать, – подбадривал Моррас премьера. – Невозможно ему не верить. Мы верим. Чего он ждет?». «Уже слишком много злых языков спрашивают, чем политика Пуанкаре отличается от политики Бриана, – добавил он. – Первый всё угрожал перед тем, как во всем уступить. Второй меньше уступает и меньше угрожает, но не идет вперед и ничего не делает. Ну и когда?» (ММТ, II, 177–178).
Каплей, переполнившей чашу терпения националистов, стала реплика германского канцлера Вильгельма Куно: «Возможно, оккупация Рура входит в планы Елисейского дворца, но за два года наши уши привыкли к подобным речам» (ММТ, II, 187). Возмущенный Моррас процитировал эти слова 11 декабря. Через четыре дня в Палате депутатов Доде потребовал «оккупации и эксплуатации Рура», невзирая на возможные риски. Самым большим риском, заявил он, является бездействие, добавив, что «бояться в Германии следует не революции, а возрождения германского империализма» (LDD, 287–292).
«Французская душа пуста, как репарационная касса, потому что никто не позаботился об их наполнении», – саркастически проводил Тардьё 1922 год, «который ничего не создал, ничего не исправил, ничего не подготовил»[205]. Пуанкаре понимал, что «бош» не заплатит, но, как и многие политики, считал угрозу оккупации более действенной, чем сама оккупация. Его беспокоила позиция Лондона – и не зря. Через 26 лет Валла записал рассказ Морраса:
«На Рождество 1922 г. португальская королева Амелия и ее брат герцог Орлеанский были на чае у короля Георга V, где собрались только венценосцы, нынешние или бывшие. Обратившись к ним, Георг сказал: “Вы, французы, хотите оккупировать Рур, но мы будем противостоять этому всеми силами и, если надо, поднимем курс фунта до ста франков”. Королева Амелия сразу предупредила меня об этих враждебных намерениях, чтобы я сообщил правительству. Я написал Пуанкаре, что у меня есть для него важное сообщение. Запиской он попросил немедленно связаться со своим генеральным секретарем Перетти делла Рокка, который позже стал послом