<…> Тесная связь национального чувства и понятия цивилизации объясняет, почему Франция всегда видела себя во главе цивилизованных народов» (CEF, 26–27, 51–54).
Моррас и Массис могли бы согласиться с этим. «Заметим, однако, – продолжал Курциус, – что сегодня просвещенные люди во Франции отказались от старого представления о ней как о маяке, освещающем путь всему человечеству. В общественном сознании оно, конечно, еще бытует, в очень упрощенном виде, но среди интеллектуальной элиты его разделяют разве что крайне правые. Я говорю прежде всего об Анри Массисе, который видит во Франции крепость западного духа, противостоящую Германии, России и Азии» (CEF, 54). Напомню, что «Защиту Запада» он получил от автора и внимательно прочитал.
В чем, согласно Курциусу, принципиальная разница между французами и немцами? «Даже при отказе от мысли о духовном превосходстве представления французов принципиально отличаются от наших. Французский дух привержен идее о том, что человеческая натура везде и всегда по сути одинакова. Он верит в существование всеобщих норм, одной из которых является цивилизация. <…> Для француза человек есть прежде всего существо разумное. Рационализм картезианского происхождения и сегодня является одной из самых живых составных частей французского понятия цивилизации» (CEF, 55).
В быту всё выглядит по-другому, о чем говорил и Зибург. «Немец, привыкший к объективности и порядку, часто сетует на отсутствие во Франции и того, и другого, – отметил Курциус на первых же страницах. – Он полагает, что и французы должны страдать от этого. Поскольку этого не происходит, у немца появляется другая причина для изумления, если не раздражения. Француз знает, что в конце концов “несмотря ни на что” всё будет хорошо, что дело решится “вопреки всему”. Он предпочитает не волноваться по поводу “несмотря ни на что” и “вопреки всему”, нежели навязывать дисциплину и порядок, которым природные склонности его соотечественников не покорятся никогда» (CEF, 15–16).
Как совместить «картезианский рационализм» мысли и беспорядок в повседневной жизни? Моррас объяснял это отсутствием монархии, лишившим Францию многих преимуществ перед «тевтонским иррационализмом». Курциус постарался проявить объективность, а не оценивать по принципу «лучше – хуже» или «выше – ниже».
«Для нас идеальным символом культуры является творческая деятельность духа, для французов – сохранение и передача наследства. Для нас в культуре действует закон замещения: она кажется нам последовательностью построений духа, каждое из которых занимает место предыдущего. Француз не приемлет такое понимание истории, видя в нем лишь прерывность и непоследовательность. Для него цивилизация в своем развитии включает все богатства, накопленные в прошлом. <…> Француз гораздо сильнее, чем мы, живет среди воспоминаний прошлого. Мы видим в прошлом историю становления, француз – бытование традиции. <…> Категории его исторического мышления – продолжение, а не развитие. <…> Культ мертвых – одна из сущностных черт французской духовности» (CEF, 62, 310–312).
В чем коренная причина этих различий? Как и многие, Курциус обратился к истокам: «История Германии начинается с бунта против Рима, история Франции – с подчинения Риму» (CEF, 114) – заметим, еще не христианскому.
В Галльской войне кельтское племя арвернов во главе с Верцингеторигом сопротивлялось Юлию Цезарю, но потерпело поражение. В 1867 г. Наполеон III приказал установить памятник галльскому вождю у Алезии – места его последней битвы. Многие французы видели в Верцингеториге национального героя, но, как заметил Курциус, «его поражение означало уничтожение коренного галльского народа. История Франции началась с “романизации”, с потери независимости и исчезновения оригинальной культуры. <…> Римская цивилизация и политика были всеобщими силами большей ценности и масштаба. Галлия сделала их своими, приняв романизацию. <…> Латинский язык, литературу, просвещение, ораторское и драматическое искусство, понятие о государстве и религиозные представления – всё это Галлия получила от завоевателей. Обращение в римский католицизм стало второй “романизацией” и означало новый духовный разрыв с германскими варварами. <…> Она обязана своей цивилизацией римскому завоеванию. Ему же она должна быть благодарна за спасение от варваров. Если бы Галлия не романизировалась, она была бы германизирована» (CEF, 115–116).
Автор попал в больное место национального и исторического сознания – в спор о том, кого с бо́льшим основанием следует считать прародителями французской цивилизации: галлов кельт ского происхождения, галло-романов (романизированных галлов) или франков германского происхождения? По важности его можно сравнить со спором о норманнской теории происхождения русского государства. Во второй половине XIX в. галльскую теорию укрепили труды выдающегося историка Нюма-Дени Фюстель де Куланжа. «Action française» посмертно занесло ученого в свои «святцы» как патриота, торжественно отметив в 1905 г. 75-летие со дня его рождения под аккомпанемент бурной дискуссии в прессе (DAE, 95–212; DVA, 85–93).
Сторонник галло-романской теории, Моррас не противопоставлял галлов римлянам. «Если верно, что мы происходим от воинов Верцингеторига, то и кровь легионеров более не чужда нам. Кто осмелится сказать, что в 80 г. до н. э. Франция уже существовала и что все семена будущей Франции были посеяны в галльскую землю? Но кто осмелится обоснованно утверждать, что в 420 г. н. э., в год вторжения франков, наш национальный характер еще не сложился в общих чертах и что в них не видна современная Франция? Иными словами, Франция существовала до франков, но не существовала до римского вторжения. Чтобы понять и определить французский тип, надо исходить из галло-романского типа, формировавшегося на протяжении пяти веков и впитавшего основательно переработанные варварские элементы. <…> Несравненный героизм галльского вождя, политический и военный гений Юлия Цезаря стали основой нашего народа. Вся французская политика во все времена заключалась в том, чтобы как можно теснее сближать и сочетать их» (DAE, 30, 49).
Римское завоевание привело Курциуса к выводу о «вторичном характере французской цивилизации» (CEF, 300), который вряд ли понравился французским читателям, особенно в такой форме: «Романизированные галлы получили полностью сформировавшуюся и определившуюся культуру, поэтому их цивилизация сохранила “вторичный”, “производный” характер. Но не следует забывать, что сама римская цивилизация была культурой вторичного типа, возникшей в результате принятия умственного мира Греции и его приспособления к италийским народам. Таким образом, французская культура вторична по отношению к вторичной» (CEF, 301).
Несмотря на это, «Эссе о Франции» приняли хорошо. Критик Андрэ Левинсон (Андрей Левинсон из круга «Аполлона» и друг Гумилева) назвал Курциуса «единственным (немецким. – В. М.) писателем, который видит во Франции личность, живое и гармоничное единство», а книгу – «великолепным по ясности и эрудиции очерком французской цивилизации»[280]. Признав, что «автор одушевлен искренним желанием согласия между Францией и Германией» (HMD, 191), Массис посвятил бо́льшую часть отклика (HMD, 191–205; исправленный вариант: HMG, 169–177) пересказу его идей, почти не возмущаясь, но лишь указывая на различия. Однако, обратившись к статье Курциуса о Гёте, которого тот назвал не просто классиком, но «немецким и протестантским классиком», сделал неутешительный вывод: «Немецкая наука, немецкая мораль, немецкий класицизм, всё пропитано индивидуалистическими представлениями. Немец и не-немец – вот норма, о которую всё разбивается. Мы находим ее в целости и сохранности у Курциуса, несмотря на все усилия понять нас. И не без грусти замечаем, что его попытка обречена на бесплодие и беспомощность. Если даже исполненные самых лучших намерений писатели по ту сторону Рейна отрывают Гёте от человеческого общества, чтобы сохранить его для Германии и протестантизма и затем вернуть миру как германского классика, – и если Курциус таким образом рассчитывает потрудиться на благо духовного единства, навсегда оставим надежду на обретение единого языка и обеспечение мира во всем мире» (HMD, 204–205).
Иными словами, диалог возможен только на наших условиях. А Германия решительно выставила свои.
Рецензируя в декабре 1934 г. книгу Массиса «Споры», включавшую статьи о Зибурге, Курциусе и Шпенглере, Бразийяк отметил у всех троих «древнее германское язычество, которое не смог победить Карл Великий, а до него – легионы Вара». Что же «соединяет Вальпургиевы ночи Гитлера с весенними праздниками в честь древних земных божеств»? «“Уверенность сомнамбулы”, твердость во взгляде и походке, которые Шпенглер считает чертами великого государственного мужа, одержимость силой без разума, точнее, по ту сторону разума, как она уже находится по ту сторону добра и зла. Всё это мы находим описанным у философов раньше, чем оно воплотилось в Гитлере. Эта опасная музыка предназначена другим народам, которых мы никогда не поймем»[281].
Послесловие
Публицисты «Action française» одними из первых во Франции не только услышали «музыку» Гитлера, но обратили внимание на ее опасность после успеха нацистов на выборах 1930 г. в Рейхстаг. «Привыкшая тридцать лет пристально следить за силами Германии, L'AF с первых дней распознала в будущем канцлере символ возрождающейся германской воли», – писал в 1942 г. Ребате, порвавший с Моррасом и вставший на сторону Гитлера (RMF, 22).
Изменилась ли позиция «Action française» в отношении Германии после прихода нацистов к власти? Принципиально не изменилась – степень ненависти и страха осталась прежней. Действия Гитлера вызывали неприятие, поскольку усиливали Германию и делали ее более опасной для Франции. При всем своем антикоммунизме Моррас, Доде, Бенвиль и Массис отказывались видеть в Гитлере потенциального союзника против «азиатского большевизма» и тем более «защитника Запада», поэтому не жалели резких выражений в адрес «кучки французских консерваторов, слишком восприимчивых к мертвецким красотам берлинской диктатуры» (VCM, 375).