«Слово “национализм” относительно новое[199] и возбуждает споры обычно потому, что его плохо понимают. Для одних оно обозначает преувеличенный патриотизм, но на правильном французском языке это называется шовинизм. Для других оно обозначает волю к завоеваниям и экспансии, но в нашем языке есть точное определение: империализм. Должны ли мы признать, что каждый националист – шовинист и империалист? Желающие опорочить национализм так и делают. Они обвиняют французов, именующих себя “интегральными националистами”, в том, что они – шовинисты и чрезмерные националисты. Они называют их “фашистами” и “гитлеровцами”, не забывая каждый раз когда Муссолини отдаляется от Франции, а Гитлер угрожает ей, говорить: “Ну, и что вы об этом думаете, вы, придерживающиеся тех же доктрин, что и они?” Если бы мы исповедовали идеи, которые победили в Италии и в Германии, мы нисколько не были бы задеты подобным замечанием, поскольку одни и те же учения могут послужить Франции или быть обращены против нее. <…> Но это не верно. По характеру фашизм и гитлеризм не одинаковы. У французского национализма есть и свои собственные черты, о которых необходимо напомнить, поскольку те, кто их искажают, причиняют вред Франции, подбрасывая аргументы иностранцам, которые изображают ее воинственной страной»[200].
Тезис о вечном и неизменном характере германской политики все чаще вызывал сомнения – за пределами «Action française», поскольку внутри движения сомнения не допускались, – даже у потенциальных союзников. В начале марта 1938 г. Пьер Дриё Ла Рошель, критикуя устоявшиеся представления и «правых», и «левых», писал:
«Всегда ли германская политика одинакова и подчиняет любой режим своим нуждам? Так нам всегда говорил Моррас; тот самый Моррас, который считает, что демократия изменила естественную политику Франции. Не может ли он признать, что нацистская революция изменила естественную политику Германии, ту, которую Моррас привык знать и обличать с начала века? Между Бисмарком и Гитлером, возможно, существует преемственность. Когда Моррас рассуждает о Франции, создается впечатление, что временный режим может быть сильнее постоянства страны. Напротив, рассуждая о Германии, он склоняется к несводимости страны к режиму.
Если он верит, что германская политика всегда одна и та же, что он под этим понимает? Что Гитлер похож на Бисмарка или Фридриха II? Эти люди были способны на осторожность, как и на дерзость. Они шли на риск, но сами же ставили ему предел. Они не пренебрегали идеологией и порой служили ей, но предпочитали ей государственные интересы.
Рассуждая так, можно предположить, что Гитлер более подчинен дипломатической необходимости, нежели предан порыву национал-социализма. <…> Однако Моррас не считает ни Фридриха II, ни Бисмарка разумными людьми, не говоря о Вильгельме II, мания величия которого предвозвестила манию величия Гитлера. <…> Моррас ни на мгновение не допускает мысли, что приход нацистов может изменить германскую политику в направлении благоприятном для согласия с нами, что идея единства народа, захватившая гитлеровцев, может совершенно отличаться от империалистических представлений Вильгельма II».
Наивность? Ошибка? Дриё привел возможный контр-аргумент: «Разве новая гитлеровская идея единства народа не есть всего лишь новый сорт вильгельмовского империализма? Эта идея единства предполагает поглощение шести миллионов австрийцев (написано в канун аншлюса Австрии – В. М.) и трех миллионов судетских немцев, затем Венгрии, Румынии, даже Украины». «С Германией еще возможно договориться на основе этой идеи, – парировал Дриё, – если проявить твердость и сделать акцент на границах, которые эта идея сама себе ставит, если найти смелость и силу найти противовес и заставить ее (Германию – В. М.) считаться с ним»[201].
Вечный вопрос: как повесить кошке колокольчик?..
К этой полемике Дриё вернулся в начале 1940 г.: «Нам говорят о вечной Германии, о Германии архетипической. Цитируют тексты Тацита двухтысячелетней давности, которые выглядят так, будто выписаны из вчерашней передовицы Морраса. А в Германии кое-что все-таки изменилось. <…> Моррас объяснил мне, что Германия не изменилась, что всё, о чем я говорю, есть явления преходящие, а сущность германская остается прежней в неподвижной вселенной. <…> Моррас хочет сказать, что Германия Лейбница и Баха или Канта и Гёте была не лучше Германии Бисмарка или Гитлера, но была разоруженной ибо разделенной»[202]. После вступления Версальского договора в силу ответа на сакраментельный вопрос о кошке и колокольчике не было и у Морраса.
Глава четвертаяЭпоха вождей: «Action française», диктаторы и диктатуры
Мы живем в эпоху, когда вожди приобрели исключительное значение.
Диктатура подобна многим вещам. Она может быть и лучшей, и худшей из форм правления. Есть прекрасные диктатуры. Есть отвратительные» (JBD, 7). Так начинаются «Диктаторы» – последняя книга Жака Бенвиля, написанная по его плану Робером Бразийяком и Тьерри Монье[204].
Как относилось «Action française» к европейским диктаторам?
Абсолютными антигероями были Гитлер и Сталин. Объектом восхищения – Салазар и его «диктатура разума», «самая честная, самая мудрая и самая умеренная диктатура в Европе, но при этом одна из самых твердых и стабильных» (JBD, 270). Назвав португальского премьера «честью современной Европы, самым, пожалуй, серьезным, мудрым и великим вождем», Бразийяк в марте 1939 г. особо отметил: «Между умным, умеренным, христианским корпоративизмом Салазара и абсолютным этатизмом Гитлера нет ничего общего» (RBC, XII, 273–274). Сам Салазар в октябре того же года назвал «гипертрофию государства, которое под предлогом коллективной обороны забрало себе все богатства и всю власть» среди факторов европейского кризиса, приведшего к войне[205]. Беседуя в феврале 1938 г. с Анри Массисом, он признал, что «грандиозные и шумные проявления жизни в Германии и Италии, стиль Гитлера и Муссолини захватывают воображение» части португальской молодежи, но четко заявил: «Это не моя цель. Я хочу нормализовать страну». «Трудно представить “диктатора”, который отказывается взывать к мифам, образам, мистическим силам жизни и юности, ко всем демонам масс!» – добавил Массис (HMC, 112–113).
«Он совершил и завершил революцию, – писал Моррас о Салазаре. – Профессор успешно осуществил ее без выстрелов, ибо ему выпало несравненное счастье воспитать португальского Монка (генерал, позднее маршал Антониу Оскар ди Фрагозу Кармона, президент в 1926–1951 гг. – В. М.), военного маневра которого хватило для умиротворения и восстановления порядка после двадцати лет тягостных “революций”. Я согласен, что переворот Салазара – революция, но революция контр-революционная: триумф внутреннего порядка и гражданского мира» (VEF, 171). Очевидно, что без Салазара военные не могли вывести страну из кризиса, но Моррасу было важно снова напомнить о необходимости «Монка».
Популярность идей вождя «Action française» в других странах позволила Бразийяку назвать его «учителем национальных революций»[206]. Признавая, что «из учителей, сформировавших мою мысль, я больше всего обязан французам»[207], Салазар не называл фамилий. Однако Бенвиль прямо утверждал, что «идеи Шарля Морраса сильно повлияли на него» (JBD, 266). «Разве идеи [Салазара] – не те же самые, что пропагандирует политическая доктрина Морраса?» – задал Массис вопрос в книге «Вожди» и сам уверенно ответил: «Да, его идеи – наши идеи, но здесь они применены, осуществлены правителем, воплощены на практике, вписаны в живую историю. Их успех доказывает, что это не абстракции, порожденные духом системы, но реальность, которая на наших глазах помогла целой стране возродиться» (НМС, 94). «Если некоторые формулы, милые сердцу Муссолини, вызывают у меня возражения, то идеям Салазара я, напротив, ничего не могу противопоставить, его мысль полностью приемлема для меня. <…> В Европе нет другого вождя, чьи идеи были бы ближе к тем, которым я имею честь служить», – заявил Массис лиссабонским журналистам (НМС, 95–96).
«Я читал политические книги Морраса, – говорил Салазар публицисту Жаку Плонкару д’Ассаку, ставшему после Второй мировой войны его «рупором» для франкофонной аудитории. – Они привлекают ясностью и логикой построения. Однако между безусловными почитателями французского теоретика и мной существует разница в положении, и это оказывает определяющее влияние на наши действия. Для Морраса и его учеников политические феномены являются прежде всего социальными, сама политика – главным фактором жизни народов, определяющим их эволюцию. Его боевой клич “Политика прежде всего” ясно выражает и превосходно синтезирует динамизм чистого моррасианства. Однако в этой формулировке содержится историческая и социологическая ошибка, представляющая опасность для формирования новых поколений. Конечно, политика занимает свое место, выполняет важную функцию, в иные моменты господствует. <…> Но жизнь страны сложнее, шире и в меньшей степени зависит от органов и действий власти. История страны не сводится к истории ее владык и великих королей. Это главным образом результат труда, достоинств и недостатков ее жителей»[208].
«Так ли далеки друг от друга Моррас и Салазар в интерпретации “политики прежде всего”?» – задал вопрос, процитировав эти слова, Плонкар д’Ассак. И ответил: «Не думаю. Салазар признал бы, что именно благодаря приоритету, отданному в определенный момент политике, – “в числе других средств”, как всегда подчеркивал Моррас, – движение военных, диктатура и сам он получили возможность провести необходимые реформы.