Шарль Моррас и «Action française» против Третьего Рейха — страница 28 из 62

[278]. Иными словами, пытался убедить адресата не только в своей правоте, но и в его неправоте.

На покаяние это не походило, но аргументы звучали серьезно. За дело взялись римский корреспондент L’AF Робер Авар де ла Монтань и два влиятельных католика-академика – Бордо и историк Жорж Гойо, знакомый с Моррасом сорок лет и поддерживавший с ним добрые отношения, несмотря на разницу во взглядах (Гойо был республиканцем и христианским демократом) и нападки монархистов. Особенно свирепствовал Доде, обозвавший Гойо «маленькой зеленой обезьяной» (MNE, 163) по цвету академического мундира: неприязнь к Академии «толстый Леон» унаследовал от отца, автора романа «Бессмертный». Согласно расхожему анекдоту, Моррас объяснял это следующим образом, намекая на имя Доде: «Я держу льва, а его нельзя кормить артишоками, порой требуется человеческое мясо». «Но почему именно мое?» – воскликнул кроткий академик.

Движимые личной симпатией, Бордо и Гойо начали кампанию за избрание заключенного Морраса в Академию, рассчитывая ускорить его освобождение[279]. Этому воспротивился постоянный секретарь Рене Думик: «Он опасался, что такое избрание будет истолковано как политический жест “компании”, которая таковых себе не позволяла, как протест, который навлечет на нее немедленные кары. После прихода Народного фронта к власти Академия чувствовала себя под угрозой: пошли разговоры о ее ликвидации, о лишении ее имущества и привилегий. Стоило ли рисковать, учитывая ее роль в литературной и духовной жизни?» (MNT, 290).

Понимая трудность ситуации, Моррас поблагодарил друзей, ответил, что будет баллотироваться после освобождения, и начал подготовку. «Ватиканский фактор» влиял на голосование, поэтому для книги «Кружево бастионов» автор отобрал благочестивые тексты и послал ее Гойо с инскриптом (экземпляр в моем собрании), но отказался от предложения сообщить академикам-католикам о милостивом письме папы. Выйдя из тюрьмы, он не спешил официально выдвигать кандидатуру, хотя Бордо, в сентябре навестивший его в Мартиге, советовал не мешкать. В декабре 1937 г. умер Думик, на место которого был избран Гойо. На аудиенции 16 января 1938 г. Бордо сообщил Пию XI (а днем ранее кардиналу Пачелли) об избрании Гойо и о намерении Морраса баллотироваться[280]. Первую новость понтифик одобрил, по поводу второй заметил: «Его избрание, хотя это нас не касается, не доставит мне никакого удовольствия. Напротив, оно будет очень приятно мне потом, когда он смирится. Я много молюсь за него и буду молиться». Голосовать за Морраса папа не запретил.

Наконец, 12 мая 1938 г. Моррас известил Академию о своей кандидатуре. Бордо, которому выпало зачитать коллегам официальное письмо, попенял другу за то, что тот не предупредил его заранее, и сообщил, что Ватикан не против, заметив: «Роль папы очень возросла с его сопротивлением Гитлеру» (Пий XI осудил не только религиозную политику нацистов, но и аншлюс Австрии). Претендовавший на то же кресло писатель Жером Таро отказался в пользу Морраса. L’AF проявила редкую сдержанность, известив читателей о выдвижении только 5 июня, позже других газет, где вовсю кипели политические страсти.

В процессе традиционных визитов кандидата к академикам Моррас познакомился с Петэном. Они впервые встретились у общих знакомых, в семействе Легё, где маршал обыкновенно бывал вечером по средам. «Обаяние человека, делавшего историю, пленило Морраса. Он прямо сказал об этом Петэну, который в иные времена воспринял бы это холодно, но сейчас старый маршал мурлыкал от удовольствия. Они открылись друг другу и разговорились. <…> На следующий день Моррас отправил мадам Легё короткое письмо. Поблагодарил ее, а также сообщил, какое впечатление произвел на него Петэн: “Это божественный сюрприз…”»[281].

Другим «бессмертным», с которым Моррас контактировал в эти дни и недели, был Абель Боннар. Дебютировавший стихами и романами, он сделал себе имя сочинениями в любимых французами жанрах эссе и путевых заметок, книгами о Стендале и Франциске Ассизском. Мастер «коснуться до всего слегка», милый и остроумный говорун, украшение респектабельных салонов и собраний, Боннар в конце апреля 1936 г. – параллельно с победой Народного фронта – выпустил книгу «Умеренные», обозначенную как первая часть цикла «Драма настоящего», или «Драма современности». Его заинтересовали «сдача и гибель» некогда сильного идейного и политического течения, сведенного до положения младшего партнера радикалов, когда те считали нужным создать, под своим руководством, коалицию «направо», а не «налево». С социалистами им было проще в идейном отношении, зато «умеренные» были слабее и податливее. Книга вызвала интерес не критикой одной из политических сил, но рассуждениями о Французской революции и ее наследии, об исторической роли и политическом характере буржуазии. Ее высоко оценили «правые»: близкий к «Action française» писатель-академик Андре Бельсор и его ученик Бразийяк, публицист Жак Барду (дед будущего президента Валери Жискар д’Эстена), а также знаменитый Анри де Ренье. Моррас отозвался о книге одобрительно, но в печати не высказался.

В общей оценке революции Боннар краток и решителен: «Французская революция может рассматриваться как одно из величайших поражений духа цивилизации, или даже как первое его поражение, как начало эпохи, когда он терпел их одно за другим» (АВМ, 36). Что же он ставил в вину революции, которую, по расхожему выражению Морраса, «дерзают называть “французской”» и которая «“велика” лишь по масштабу принесенных бедствий»?

Первое: революции «означают реванш не столько несчастных, сколько низших. Это громадные драмы с ничтожными актерами. <…> Разрушения и убийства – оправдание беспомощности. Революционеры скрывают ничтожность своей природы в пролитой ими крови. <…> Одна из бесчисленных ошибок, внушенных нам романтизмом, – вера в то, что революции помогают проявиться наиболее сильным душам» (ABM, 181, 183, 180). Второе: «Единственная война, от которой якобинцы не могли отказаться, – та, которую они вели против французов. Политика была для них прежде всего гражданской войной» (ABM, 64). Третье: «Несчастье республики (и Первой, и Третьей – В. М.) в том, что она родилась из ненависти: она появилась в тот момент, когда Франция была расколота. Она никогда не могла искренне стать режимом, основанным на симпатии, никогда не могла сделать то, что было естественным для монархии, – а именно, объять всю Францию» (ABM, 64–65). Четвертое: революция «оторвала французов от их истории, не дав извлечь ни одного здравого или полезного урока из культа, который им навязала» (ABM, 227). Пятое: «Мы никогда не узнаем всё, что революция разрушила и чему помешала» (ABM, 72). «Народ, который хочет жить, не может заимствовать у Французской революции никакого принципа – ни в мысли, ни в действиях» (АВМ, 179), – суммировал автор.

Буржуазию Боннар осудил как движущую силу революции: «Находящаяся между аристократией, которой она завидовала, и народом, который она презирала, буржуазия пресекла движение тех добрых чувств, которые должны донести душу нации до всех частей ее тела. Мелкая буржуазия, которая так решительно вмешалась в события ради разрушения старого порядка, – несомненно, один из самых жалких классов, когда-либо появлявшихся в истории. <…> Разгоряченные самыми злыми страстями, которые они облекли в самые пустые слова, чуждые просвещения и одержимые одной только тягой к превосходству, эти люди забирались в арсеналы мысли, чтобы раздобыть там кое-какое оружие, но никогда не пытались проникнуть во дворцы культуры. Завистливые мелкие буржуа позаимствовали софизмы Руссо и сарказм Вольтера, но их не осенили умиротворяющие лучи французского гения. Ни благородство Расина, ни величие Корнеля, ни добродушие Лафонтена, ни пышность Ронсара никак не повлияли на них. Резонерствуя без разума и живя без души, они породили только хлам нашей цивилизации. <…> Если такова мелкая буржуазия, то можно спросить, а какова же крупная? Ее просто нет. В подавляющем большинстве случаев крупные французские буржуа – это раздувшиеся мелкие, с теми же характерными чертами, только более заметными» (АВМ, 81–83).

Наконец, Моррас не мог не отметить прямое влияние своих идей и идей Бенвиля в следующих словах Боннара:

«Удивительно, как быстро после минувшей войны она (Франция – В. М.) промотала огромный кредит, который ей обеспечила победа. <…> Как только перемирие было объявлено, Франция рухнула из благородства своих достоинств в ничтожество своих идей. Угроза, с которой она столкнулась, была настолько велика и очевидна, что необходимость противостоять ей на время прекратила все духовные искания. Во время войны Франция была сведена к своим главным, сущностным качествам, дабы почерпнуть в них силы для выживания. Победив, эта же Франция сразу почила на лаврах. <…> Сложив с себя ношу воинских добродетелей, она не нашла здравых и мощных идей, нужных народу в мирное время» (АВМ, 242–243).

Я вспомнил эту содержательную и напрасно забытую книгу не только потому, что многие высказанные в ней мысли нашли бы отклик у Морраса. «Монархист смолоду, примкнувший к принципам, но никогда к движению»[282], Боннар скептически оценивал политический потенциал «Action française» и в статье 1920 г. назвал идеи Морраса «курьезом вроде парусника в бутылке», хотя в самом раннем из известных писем к нему (28 июля 1924) уверял, что «с юности равно восхищался вашими произведениями и вашей героической деятельностью». В январе 1937 г. Боннар дал в юбилейный номер «La revue universelle» эссе «Учитель и герой», где сравнил Морраса с Тезеем и Гераклом, а его «спутниками» назвал Вергилия и Мистраля, Данте и Шенье[283]. В речи на митинге Национального фронта 8 июля 1937 г. он уподобил освобожденного из тюрьмы «учителя и бойца в одном лице» Гефесту и Ахиллу: «Моррас не просто превосходит, но служит примером.