Шарль Моррас и «Action française» против Третьего Рейха — страница 42 из 62

В. М.) большинством социалистической партии. <…> Среди буржуазных партий не было единства. Крупная буржуазия, как всегда, руководствовалась собственными интересами. <…> Средняя буржуазия, особенно пострадавшая от девальвации (франка – В. М.), тоже раскололась. Одни объясняли все бедствия внутренним беспорядком и полагали, что война, может быть, исправит положение. <…> Другие надеялись на сближение с Германией. <…> В этих кругах упадок государства больше занимал умы, нежели положение Франции в Европе, угрозу которому они отказывались видеть. Наконец, мелкая буржуазия заимствовала свое мнение из той газеты, которую читала»[389].

Сказанное справедливо и в отношении L’AF. В беллицистском лагере акценты расставлялись по-другому. 25 июля Анри де Кериллис – один из двух депутатов-некоммунистов, голосовавших против Мюнхенского соглашения, – писал: «Когда речь идет о Мюнхене европейском или Мюнхене китайском[390], о немецких, японских или итальянских победах, Гитлеро-французское действие (l’Action hitléro-française) Шарля Морраса, орган интегральных националистов и монархистов, отвергнутых монархом, всегда действует в трогательном согласии с прессой Гитлера». Месяцем раньше, когда из Парижа был выслан нацистский пропагандист Отто Абец, Кериллис объявил, что еженедельник «Je suis partout», который «L’AF и Шарль Моррас цитируют охотно и с любовью», продался немцам. Коммунистическая пресса сообщила об аресте его редактора Гаксотта и ведущего публициста Бразийяка по обвинению в шпионаже и измене, но поторопилась, что вызвало негодующие заявления и угрозу обратиться в суд. Бразийяк не только одобрил высылку Абеца, но призвал отправить вслед за ним Фридриха Зибурга, жившего в Париже и известного французским читателям по многочисленным переводам[391]. Гаксотт уехал в Швейцарию, решив оттуда отправиться на полгода в Индию[392].

Заключение 23 августа 1939 г. советско-германского пакта о нейтралитете стало шоком для всего французского политикума – кроме читателей L’AF, которых давно предупреждали о возможности нового Рапалло. Узнав около полуночи 22 августа от Ребате новость о предстоящем визите Риббентропа в Москву, Моррас удрученно всплеснул руками, но пожертвовал для нее лишь часть передовицы, заявив, что «Гитлер и Сталин проводят у нас одинаковую политику» (MGA, 170), т. е. направленную на ослабление Франции. Днем позже газета вышла под «шапкой» «После советского предательства»… как будто кто-то в редакции ждал чего-то иного. «Русская революция предала нас в Брест-Литовске, – напомнил Бордо. – Теперь Гитлер триумфально оповестил о союзе со Сталиным. Брест-Литовск не спас Германию от поражения. Новое чудовищное предательство ей тем более не поможет»[393]. Возмущение – от Блюма до Морраса – было единодушным и перекинулось на союзников Москвы во Франции.

Апологеты франко-советского сближения получили мощный удар. Коммунисты до последнего призывали к защите Польши и к борьбе против «агрессоров», «капитулянтов» и «предателей». Заключение торгово-кредитного соглашения между СССР и Германией с подчеркнуто политическим значением (20 августа) и вслед за этим пакта о ненападении смешало им все карты. Оставленное без указаний, но привыкшее одобрять любые шаги Москвы, руководство компартии сразу заговорило о «признании силы и престижа СССР», «расколе блока агрессоров», «победе мира», одновременно заявив, что «гитлеровский фашизм, жадный до новых завоеваний, остается постоянной угрозой безопасности народов» и что, если Гитлер начнет войну, «коммунисты будут в первом ряду, чтобы защитить безопасность страны, свободу и независимость народов». Партия одобрила меры «обороны против фашистской агрессии» и призвала заключить англо-франко-советское соглашение. Даладье, веривший в возможность соглашения с Москвой и возмущенный «предательством», отыгрался на местных «москвичах»: днем 25 августа были закрыты «L’Humanité» и «Ce Soir». Декрет от 26 августа давал правительству право закрыть любое издание под предлогом «ущерба национальной обороне», и за несколько дней легальной коммунистической прессы не стало[394].

V.

«До последнего дня, – вспоминал Бразийяк, – L’AF вела отчаянную борьбу против трагической авантюры, которая второй раз за четверть века поставила под удар молодое поколение французов» (RBC, VI, 336). «Перед лицом растущей опасности Моррас действовал живее, отважнее, искреннее, чем перед Мюнхеном, и на этот раз в героическом одиночестве, – признал Ребате. – Его железная логика и реализм разбивали идиотские дилеммы договоренностей, обязательств, автоматических гарантий, в которых замкнулись апологеты войны. <…> Мы знали благородные мотивы этого пацифизма. Моррас был мало способен на сострадание, но он ненавидел смерть, как древний грек.

<…> Патриот и логик одновременно восставали в нем против мысли о подобной бойне» (RMF, I, 172, 176). Критик П. Вандромм видел в инвективах младшего против старшего «досаду влюбленного» и даже «восхищенную нежность» при разности темпераментов, политических пристрастий и литературных вкусов. «Ребате не был ренегатом моррасианства. В определенный момент он понял, что никогда не был моррасианцем – и закричал об этом, потому что больше не мог молчать»[395].

24 августа Чемберлен произнес решительную речь в Палате общин и направил Гитлеру личное письмо с предупреждением, что, «какой бы характер ни носило германо-советское соглашение, оно не может изменить обязательств Великобритании в отношении Польши» и что, «если возникнет необходимость, правительство Его Величества полно решимости и готово использовать все вооруженные силы, которые имеются в его распоряжении»[396]. Моррас немедленно ответил, что «Action française» готово выступить «против германского единства» и «против германизации мира», но не ради «моральных принципов» (MGA, 171). 25 августа в Лондоне был подписал англо-польский договор о военно-политическом союзе: «Фактически соглашение это войну не отодвигало, как хотелось бы Чемберлену, а, наоборот, приближало»[397].

Игнорируя «закон Маршандо», Моррас 26 августа предостерег Даладье, что его министры Мандель, Зей и Рейно, «принадлежащие по расе или по своим жизненным интересам к европейскому клану, который противостоит миру», толкают страну к войне, «будучи тесно связаны со столь могущественным еврейским кланом в Лондоне»[398]. Сославшись на мнение «высокопоставленного военного, столь же рассудительного, сколь и информированного» о том, что наступление в сторону Рейна фатально ослабит Францию, а Польше не поможет, он сравнил его с попыткой «пробить головой толстую кирпичную стену, чтобы помочь тому, кто за этой стеной» (MFS, 82–86). Германское посольство передало изложение передовицы в Берлин[399].

27 августа Моррас напомнил, что дело исключительно в «политическом расчете», при котором «ни заявления о национальной чести, ни уличные крики ничего не стоят». Заявив: «Мы предпримем военные действия против Германии в силу необходимости этого для Европы, потому что Германия сама нам это навяжет», – он снова предостерег от войны ради чужих интересов: «Французы, достаточно свободные, чтобы задаться вопросом, соответствует ли немедленная война национальным интересам Франции, должны быть бдительны и пристально следить за всеми прислужниками евреев в нашей стране»[400].

«Ничто не случается само собой, ни мир, ни война, – продолжал он 28 августа. – Порой мир бывает тяжелее войны. И уж точно никогда не достичь мира, если говорить и повторять другим и самому себе, что война неизбежна. Нет, это не так. Подобный искусственный фатализм ни на чем не основан. <…> Точно ли будет война? Нет. Война будет только в двух случаях: если Гитлер объявит ее нам, в чем нет уверенности; если мы объявим ее Гитлеру, что зависит от нас. А в том, что зависит от нас, мы должны учитывать многие обстоятельства. <…> Если французская территория окажется под угрозой, если [будет] нарушена наша граница, все силы, самые мощные, будут брошены против агрессора. Но хотеть войны, затевать войну, для нас это огромный шаг. Война идей, война принципов, война величия – нет, спасибо, это слишком превосходит оставшиеся у нас возможности. Мы, французы, не имеем права соглашаться на это. Мы имеем право отвергнуть это. <…> Мы не желаем Франции гибели в новой гекатомбе» (MSF, 74–80).

«Однажды вечером мы с Анри Массисом, – вспоминал Брайзияк, назвавший L’AF в частном письме «последним бастионом мира» (RBC, X, 512), – шли, как раньше ходили много раз, по Парижу, уже начавшему гасить огни, вдоль черной Сены, мимо черного Лувра. Мы дошли до типографии L’AF. Мир еще не был полностью потерян. Даже цензуру пока не ввели, и Моррас каждый день с исключительным мужеством пытался отражать новые угрозы. <…> Мы ждали Морраса. Пришедший около полуночи, он выглядел усталым, встревоженным тем, что предвидел, но как всегда полным неиссякаемой надежды. <…> Он как-то трогательно посмотрел на окружавших его молодых людей. Он говорил о Жане Массисе его отцу. В мою сторону он пробормотал: “Мне нечего сказать вам, чего вы бы не знали”. <…> Живые и мертвые нашего предвоенного, это он царил над нами: нам выпало счастье находиться рядом, встретить в молодые годы взгляд этих серых глаз, эту верную и твердую мысль, эту пылающую страсть к своей стране и к ее молодежи» (RBC, VI, 340).