Шарль Моррас и «Action française» против Третьего Рейха — страница 8 из 62

<…> Настоящий конфликт – не что иное, как развитие тянущегося через всю историю конфликта между католицизмом и германской душой. <…> Государство, которое всё подчиняет идее нации или расы, <…> которое обожествляет самое себя, по своей природе несовместимо с духом западной христианской цивилизации. Именно признанием этого духа в своих учениях национализмы Франко и Салазара по сути отличаются от национал-социализма, с которым их пытаются смешать» (НМС, 9–11, 15–16). «Опасность тем более велика, – добавил автор, – что национал-социализм перешел из внутренней фазы в фазу экспансии и завоеваний, что он мечтает и готовится организовать Европу и надеется объединить ее, дав ей свой закон. Именно это он называет “защитой европейского порядка”» (HMC, 41).

Не прошел Массис и мимо темы сравнения двух диктатур – гитлеровской и сталинской – хотя актуальной для него она стала только после «пакта Молотова – Риббентропа», который до последнего момента столь многим казался невозможным. Охарактеризовав в декабре 1939 г. начало новой войны как «нападение объединившихся сил варварства на цивилизацию», он заявил: «Она (война – В. М.) убедила народы, что германизм и большевизм – единое целое, что они образуют один разрушительный империализм, основанный на одинаковом материализме. Его необходимо победить, чтобы спасти западный мир от вторжения, которое грозит распространить Азию вплоть до Рейна» (HMG, xi).

После войны Массис вернулся к этой теме в книге «Германия вчера и послезавтра» (1949). Заявив, что «именно Гитлер в 1939 г. с помощью германо-русского пакта первым вернул Россию в Европу, в стороне от которой ее держали двадцать лет» (а как же франко-советские договоры?), он добавил: «На деле мы никогда не рассчитывали на советскую Россию в деле защиты прав “западных демократий” и никогда не видели в гитлеризме бастион христианства против большевизма. Залогом общего спасения мы считали только союз Запада против союза двух варварств»[64].

Тезису о внутреннем родстве двух диктатур Массис попытался дать философское обоснование. «Разве теоретик классовой борьбы Карл Маркс – не ученик Гегеля, апологета прусской монархии? Разве не из идеалистической философии он заимствовал основы своей логики, чтобы сформулировать диалектический материализм? Гегелевский человек – человек прежде всего немецкий – в равной степени может стать бисмарковцем, национал-социалистом или марксистом. Марксизм и национал-социализм – две разновидности гегельянской авантюры. “Какая разница, что гегелевско-нацистский опыт провалился! – думают сегодня иные немцы. – Ведь есть еще гегелевско-марксистский, который победил и может быть осуществлен до конца”. Иными словами, тот факт, что огромная Россия уже тридцать лет организована в соответствии с теориями Маркса и Гегеля, представляется немцам гораздо более важным, чем военное поражение нацистов. <…> Коммунизм и национализм – две самых сильных тенденции в немецком народе, – утверждал он. – <…> Такое настроение духа породит будущий национал-коммунизм. <…> “Свободе”, которую они (немцы – В. М.) презирают из принципа и осуждают, исходя из опыта, они предпочтут советский порядок, потому что это настоящий порядок, жестокий, конечно, но существующий и поддерживаемый»[65].

«Гитлеровский ураган сдул Маркса и Канта, – писал Бенвиль в 1933 г. – Социал-демократия исчезла в один день, как пыль. Можем ли мы быть уверены, что вкус к германизму исчез во Франции? Можем ли мы быть уверены, что за отсутствием иной пищи он не обратится к идеям гитлеризма? Для профанов искушение идеями, идущими из Германии, особенно сильно»[66]. Любое одобрение национал-социализма было неприемлемо для Морраса и его круга. Консервативный академик Луи Бертран, популярный романист и автор книг на исторические темы, некогда близкий к «Action française», съездил на нюрнбергский «партайтаг» 1935 г. и с оговоркой: «Я не гитлеровец. Французский гитлеровец представляется мне чистой нелепостью», – привез оттуда умеренно-восторженный рассказ о «сегодняшней Германии, послушной и дисциплинированной», в которой «среди сотен тысяч людей, воодушевленных самыми пылкими националистическими лозунгами, [он] не слышал ни единого воинственного крика или крика ненависти против кого бы то ни было – даже против евреев». Фюрер произвел на Бертрана хорошее впечатление как вождь национального возрождения и как умеренный политик по сравнению с кайзером: «Любому непредвзятому наблюдателю ясно, что в Германии со времен Вильгельма II нечто переменилось». «Почему у нас не видно ничего подобного? – задался вопросом визитер. – Этих масс, этой дисциплины, этого единодушия, которые создают впечатление непобедимой силы!»[67] Моррас сотоварищи перемен по ту сторону Рейна не отрицали, но знали, что все они – к худшему.

На вопрос: «Каким может быть наше отношение к гитлеризму?», Бертран ответил: «Оно уже существует, отношение большинства французской прессы и общественного мнения – сложившееся из глупости, непонимания и страха. Отношение сварливое, ревнивое, мелочное, абсурдно-пристрастное, отрицающее реальность, отказывающееся видеть вещи такими, каковы они есть». «Action française» нигде не упомянуто, но легко догадаться в кого метил академик, говоря об «иллюзиях наших отсталых националистов, которые и сегодня считают возможным то, что едва ли было таковым при Людовике XIV и Наполеоне: распад Германий (обратим внимание на множественное число – В. М.), независимая Бавария, создание Ренании, автономной или присоединенной к Франции»[68]. Обидно – после событий 6 февраля 1934 г. – звучал и пасаж об «ущербности интеллектуалов и литераторов, которые не умеют воспользоваться случаем, которых останавливает щепетильность, которые постоянно колеблются, потому что в глубине души испытывают ужас перед действием»[69]. Не то что Гитлер… После таких заявлений разрыв давних приятелей (они познакомились в 1891 г.) стал неизбежен, несмотря на близость взглядов по многим вопросам. Инициатором выступил Моррас, слова которого: «Французы должны отдавать себе отчет, что кучка светских литераторов, исповедующих гитлероманию, по большей части состоит из идиотов», – метили и в Бертрана (WAF, 319–320).

Еще более негативно в «Action française» отреагировали на высказывания популярного прозаика Альфонса де Шатобриана, который стал германофилом под воздействием своего друга Ромена Роллана, а позже выступил одним из идеологов коллаборации. Поездки в Германию в 1935 и 1936 гг. произвели на писателя сильное впечатление: он увидел возрождение высших духовных и религиозных ценностей, почти забытых во Франции, и мощный заслон на пути большевистской экспансии в Европу. Верность этим идеям, сформулированным в книге «Сноп сил» (1937), писатель сохранил до конца жизни. Но даже биограф Шатобриана, настроенный апологетически, признал: «Тот национал-социализм, который он, как сам полагал, увидел собственными глазами и в котором он не сомневался, частично был плодом его воображения»[70].

Живший в Австрии и заочно приговоренный французским судом к смертной казни, Шатобриан в январе 1949 г. сокрушался, что ни Гитлер, ни нацисты «не поняли, что были не только силой на службе Германии, но германской силой, которую обновила сама судьба, на службе Европе. Им должно было хватить ума и терпения для проведения великой европейской политики, единственной настоящей германской политики. Европа не может спастись без победы Германии, мудрой и сильной». Почти ни в чем не раскаиваясь, он утверждал: Рейх был «последней силой в Европе, той, к которой мы должны были примкнуть, чтобы она в то же время стала нашей. <…> Мы проводили франко-германскую политику, которую считали абсолютно необходимой для подлинного блага Франции». Вспомнил Шатобриан и «безумие французских монархистов, которые в 1918 г. ликовали, видя падение германского трона»[71].

Трудно представить что-то более далекое от Морраса, который сразу осудил «Сноп сил» (WAF, 463). «Je suis partout» напечатала большое интервью с Шатобрианом, однако Бразийяк язвительно отозвался о его книге на страницах L’AF: «Лично я огорчен, и прямо скажу об этом в самом начале, зрелищем того, как честный человек вроде Шатобриана настолько рабски поддается худшим из своих демонов. И в силу этого рассматривает столь серьезную и жизненно важную проблему, как отношения между Францией и Германией, с таким ребячеством. Это единственное приличное, единственное справедливое слово, применимое к книге, в которой мы видим автора, с религиозным пиететом упавшего на колени перед всем, что воплощают Германия и гитлеризм. Я редко присутствовал при столь пугающем зрелище. <…> Опираясь на сумасшедшие и ложные идеи, Шатобриан вещает с прямо-таки скандальной наивностью. Например, уверяет нас, что надо выбирать между Берлином и Москвой. <…> Нет, господин Шатобриан, есть еще Лондон, который контролирует половину планеты, Нью-Йорк, Токио, которые завтра, может быть, зажгут всю вселенную! Почему такой скудный выбор? Если же говорить серьезно, если подумать, что Франция еще не является ничьим доминионом, почему бы не помечтать о других союзах и не запирать себя в пределы упрощенной дилеммы, не имеющей никакого отношения к сложности мира? <…> Эта книга – самый яркий из известных мне примеров того, как ум отправили куда подальше» (RBC, XII, 63–65). «Мы окрестили его Олухом Вальгаллы, – вспоминал Бразийяк позже. – Этот удивительный простофиля и притом вполне честный человек был единственным французским гитлеровцем, которого я знал» (RBC, VI, 609).

Бразийяк не раз высказывался в подобном духе. Рецензируя в декабре 1934 г. книгу Массиса «Споры», включавшую статьи о Зибурге, Курциусе и Шпенглере, критик отметил у всех трех немецких авторов «