Когда в 1936 году президент Франклин Рузвельт переизбрался на второй срок, его соперником от республиканцев выступил губернатор Канзаса Элф Лэндон, в петлице которого красовался подсолнух, как было это у Бринкли. Для доктора президентская кампания этой осени явилась тяжелым испытанием, терзающим его муками несбывшихся надежд.
Но часть его мечтаний все же претворилась в жизнь – он разбогател и катался теперь как сыр в масле. Такое богатство, несомненно, приносило ему немалое утешение. Редко, когда человек столь расчетливый, мог тратить их так безоглядно.
Еще в начале 20-х годов во время поездки в Нью-Йорк он купил Минни несколько ожерелий, шубку и панду. Этим было положено начало серии безудержных трат, длившейся целых два десятилетия. Особого размаха его траты достигли в Дель-Рио, где он купил себе дюжину – целое стадо – «Кадиллаков». Но «Кадиллаками» траты не исчерпывались: он купил дом, построенный в стиле посольской резиденции, и участок при нем на берегу Рио-Гранде – шестнадцать акров чистого самопопустительства – полу-Версаль, полу-Барнум и Бейли.
Подъездная аллея к этому дому была шире главной улицы Дель-Рио. Окаймленная рядами привозных пальм и пятирожковых уличных фонарей, горевших всю ночь, аллея упиралась во внушительного вида чугунные въездные ворота, увенчанные резной надписью с именем Бринкли. За воротами раскинулся сочный ухоженный луг, похожий, по замечанию одного из гостей, «на гигантское поле для гольфа», – остров отдохновения, со всех сторон окруженный дикой полынью. Здесь же были пруд с водяными лилиями и фонтаном, райские кущи сада с оранжереей и розарием и маленьким передвижным зоопарком, где бродили гуси и павлины и меланхолично жевали стебли сельдерея вывезенные с Галапагосских островов гигантские черепахи, где расхаживала парочка фламинго и ковыляли одуревшие от жары пингвины. А также пальмы, которые подпитывала таявшая четырехсотфунтовая глыба льда, и гигантский бассейн с подсвеченной водой и десятифутовой вышкой для прыжков в воду. В мозаичном бордюре бассейна повторялось имя Бринкли.
Вечерами усадьба напоминала сказочную страну. Люди съезжались издалека лишь затем, чтобы, остановив машину возле ворот, полюбоваться взлетавшими к небу струями фонтана, переливавшимися всеми цветами радуги.
Хотя все это изобилие не могло не тешить сердце человеку, чье имя, светясь неоновым светом, то и дело вспыхивало над бассейном, отражаясь в воде вместе с отражением скульптур вокруг, оно несло и некоторые неудобства. «Помню, как раздражался он, – вспоминала Минни Бринкли, – когда, въезжая в усадьбу, он должен был останавливать машину и ждать, пока трехсотфунтовая черепаха медленно переползет аллею». Но вот наконец он входит, встречаемый женой и эскадроном прислуги, – герой, вернувшийся с очередной войны. Венецианские зеркала в холле множат его отражение. Четырнадцать комнат, полных персидскими коврами, дедовскими швейцарскими часами, шахматами из ценнейших пород дерева, каррарским мрамором и бронзой, красивейшими безделушками – памятью о летних путешествиях, рады принять в себя хозяина. Кто-то, описывая жилище доктора, написал, что его дом «роскошью не уступает дворцу какого-нибудь эрцгерцога». Но такое уподобление предполагает некую связующую нить, объединяющую все это богатство идею. Но таковой не оказывалось – объединяло все лишь страсть к приобретению.
Отдыхать он любил в гостиной. Когда темнело, люстры богемского хрусталя, вспыхивая, заливали ярким светом две тысячи четыреста квадратных футов драгоценных сокровищ, главным из которых был огромный, под стать собору, орган[39]. (Не умея играть, Бринкли нанял органиста из китайского театра Громана в Голливуде, чтобы тот услаждал его слух своей игрой.) Также он купил пианино розового дерева, которым ранее владела кинозвезда Норма Толмедж. Среди находившихся в доме сокровищ были старинный шестисотлетний гобелен, подаренный ему китайским правительством, хрустальные вазы с выгравированной на каждой грани фамилией «Бринкли», коллекция духов и огромные фотопортреты хозяина дома. Самый впечатляющий из них был раскрашен от руки и изображал Бринкли одетым в адмиральский китель и стоящим возле своего рекордного улова. Назывался фотопортрет «Тунец и я». Витая мраморная лестница в стиле модерн вела наверх к овальной формы спальне и к ванным комнатам, выдержанным в алом и фиолетовом цветах.
Как любил повторять Бринкли, «для босоного мальчишки из округа Джексон в Северной Каролине так подняться – очень даже неплохо». Но по крайней мере одна из посетительниц, жительница Дель-Рио Зина Уорли, отозвалась об усадьбе Бринкли весьма сдержанно: «Судя по вычурности и вопиющему безвкусию всего, что я увидела, Бринкли человек невежественный во всем, что не касается его профессии. Видимо, его снедает тщеславие, и успех он измеряет исключительно в долларах и степенях влиятельности… Должно быть, это страшное дело – пытаться убедить всех в том, какой ты великий человек, и все время рваться к чему-то необычному. Такие люди, по праву внушая нам страх, в то же время, по-моему, фигуры трагические».
По меньшей мере дважды Бринкли, перекрашивая стены своего дома – красный цвет он менял на светло-зеленый, – перекрашивал соответственно и «Кадиллак». Каждый год на Рождество они с Минни готовили корзины с едой и распределяли их среди бедных. Щедрые денежные пожертвования Бринкли принесли ему благодарность и дружбу главы Техасского сообщества одиноких сердец Дж. Эндрю Арнетта и руководителя Молодежных лагерей отца Флэнагана.
Доктора избрали президентом Ротари-клуба Дель-Рио.
Глава 42
В апреле 1937 года, когда летчик, мастер высшего пилотажа, крутил над усадьбой свои «бочки», четырнадцать тысяч гостей любовались расцвеченным бумажными фонариками опаловым небом. Спрятанные в кусты прожекторы заливали все лунным светом, «нежным, как цветение вишен в японском саду». Одетые гейшами девушки-старшеклассницы разносили подносы, заполненные канапе. На мерцающей огнями эстраде оркестр отеля «Сан-Антонио» играл танцевальную музыку и блюзы.
Это был самый роскошный прием из всех, какие когда-либо устраивал Бринкли и могли припомнить техасцы. После коротких речей и обильной еды вечер завершился фейерверком. Когда на небе возникали огненные фигуры собак, котов и всадников на конях, собравшиеся разражались ахами и аплодисментами. Ракета, пущенная последней, начертала на небе буквы, и между звезд зажглась надпись:
СЧАСТЛИВОГО ПУТИ, ДОКТОР, МИССИС БРИНКЛИ И ДЖОННИ!
В середине июня, после такого отрадного для его самолюбия праздника, доктор вместе с семьей и домашним учителем Джонни, поднявшись на борт «Королевы Мэри», отбыл в Европу. В тот год съезд Ротари-клуба проводился в Ницце, и доктор представлял на нем Дель-Рио. Отплывая из нью-йоркской гавани, он не успел ознакомиться со свежим номером «Тайм» с портретом Морриса Фишбейна на обложке.
Весна для Фишбейна оказалась тяжелой. Сильная простуда, которую он перенес, осложнилась параличом лицевого нерва, отчего пол-лица у него онемело и «обвисло наподобие брылей у английской гончей». В Ассоциации он пытался говорить об этом шутливо: «Странно видеть одну сторону лица холодной, невыразительной. Было бы хорошо с таким видом преследовать шарлатанов». Но это требовало серьезного лечения, и целых три недели голову Фишбейна опутывали проводами и пропускали через него электрический ток, пытаясь оживить лицевые мышцы. Сколько было в этой процедуре от медицины, а сколько – от шарлатанства, оставалось невыясненным, но Фишбейн воспринимал ее стоически и не жаловался: «Я не испытываю ни боли, ни неудобств, кроме тех, что может доставлять испорченная внешность», – писал он Полу Декрюфу.
Фото, снятое до болезни, на обложке журнала должно было, по-видимому, подбодрить его, в особенности потому, что его сопровождала заметка, в которой он выступал не только лицом организации профессиональных медиков, но и титаном, держащим на своих плечах всю тяжесть материальных расходов Ассоциации: «Каждый потраченный на операции доллар мы получаем от мистера Фишбейна и продажи его «Журнала», – говорилось в заметке, и в доказательство приводились цифры.
В заметке не упоминались многочисленные недруги мистера Фишбейна, в особенности внутри медицинского сообщества, доктора, которым не по вкусу были безапелляционность и решительность, с которыми Фишбейн высказывал и отстаивал свое мнение, словно проповедник, вещающий с кафедры, а также упрямое меньшинство, считавшее его взгляды чересчур консервативными. Ни словом не упоминалась и попытка чикагских медиков призвать его к порядку, когда, отвергнув некоторые новшества в акушерской практике, он пренебрежительно отозвался о них как о «глупостях и бреде». При этом враги и в АМА, и за ее пределами Фишбейну нужны были как воздух. Ему, как и Бринкли, жизнь без борьбы показалась бы пресной. В этом смысле они стоили друг друга.
Оба в 1937 году находились на пике карьеры. И оба отправились летом в Европу. Оба взяли с собой семьи.
После съезда медиков в Белфасте Фишбейны собирались прокатиться по Скандинавским странам.
Когда судно «Королева Мэри» 31 мая вошло в порт Шербура, семейство Бринкли на причале ждал лимузин с шофером, доставивший их на средиземноморское побережье. Ротари-клуб не впервые выбирал для своих съездов Ниццу: помимо ландшафтных красот, жизнь здесь увлекала разнообразием и насыщенностью: перестрелками, поножовщиной, пристрастием к пьяному вождению – в предыдущем году одного полицейского семь раз отвозили в госпиталь. Так что каникулы здесь обещали быть нескучными. Ходили даже слухи, что в городе действует шайка вымогателей, одетых священниками.
По окончании съезда Бринкли предприняли грандиозный экскурсионный тур – за десять недель они успели посетить Париж, Дижон, Гренобль, Канны, Рим, Неаполь, Флоренцию, Венецию, Югославию, Бельгию, Люксембург и Соединенное Королевство. Всюду их встречали с фанфарами. В Дублине, например, лорд-мэр устроил в их честь прием. Но больше всего доктору интересен был Берлин, где он смог наконец воочию увидеть Третий рейх.