Шарлотта Бронте делает выбор. Викторианская любовь — страница 13 из 36

Патрик, чтобы хоть что-то заработать, помогал церковному сторожу Джону Брауну в переписке с родственниками умерших и в подготовке могил. Он также рисовал образцы могильных плит. В доме-музее в Хау-орте и сегодня висит сделанный им весьма недурной портрет этого самого Джона Брауна, его приятелямасона, молодого, тщательно одетого джентльмена с приятной наружностью. Весь его вид говорит о том, что служащий кладбища вел вполне осмысленную, благополучную жизнь и даже выглядел при этом элегантно. Сам Патрик мог неделями не мыться и не менять одежду – его это мало интересовало.

Брат вышел из комнаты с таким же обиженным видом, с каким и пришел. Конечно, ему тоже хочется поехать на континент. Если бы он был другим человеком, они могли бы отдать ему часть тетушкиных денег, но нет никакой гарантии, что он не пропьет их в Европе. Нет, ни за что, поежилась Шарлотта.

Она вынула изящный веер из слоновой кости – тетушка, будто в насмешку, завещала его вместе со шкатулкой для рукоделия Эмили. Представить себе Эмили, которую, как и Патрика, решительно не заботила ее внешность, она и причесываться-то забывала, с веером в руках было невозможно. Как, впрочем, и Шарлотту с Энн: веер был частью навсегда исчезнувшей жизни сестер Бренуэлл в родительском доме, в благословенном Корнуолле. Теперь две из них бок о бок покоились на севере, в Хауорте, а младшая доживала свои дни в Пензансе, сбежав из Америки от негодяя мужа. Вот шкатулка со швейными принадлежностями Эмили явно пригодится: все сестры чинили одежду, но только Эмили готова была часами перелицовывать старые платья и рубашки, выворачивая наизнанку рукава и манжеты – чтобы наружу вышла целая, незалоснившаяся и непротертая от времени сторона. Шарлотта бережно отложила в сторону тетушкины часы – это была самая дорогая из принадлежавших ей вещей, и она предназначалась Энн, всегда тихой, послушной и скромной. В доме со дня на день ждали ее приезда из Торп-Грин, где она служила гувернанткой, и Эмили пекла для нее яблочный пирог.

Шарлотта прекрасно понимала, что по принятым в обществе нормам именно она теперь должна была занять место хозяйки дома и помощницы отца. Она старалась: помогала Табби чистить картошку, замешивала тесто для хлеба, пока семья не взмолилась: пусть это делает Эмили, у нее гораздо вкуснее выходит. Тогда Шарлотта, несмотря на ноябрьскую непогоду, уходила гулять и думала, думала.

“Кто сказал, что женщине присуще спокойствие? Что она должна жить ради семьи? Какая глупость! Женщины чувствуют и мечтают точно так же, как и мужчины. Заприте мужчин в четырех стенах и объясните им, что их призвание – только печь пудинги, вязать чулки да вышивать сумочки. Что они скажут? Они придут в ярость и быстро поменяют законы. Они отменят традиции, которые не дают дышать, словно камень на груди.

Как бы я хотела чего-то большего. Выучиться на юриста, экономиста и открыть свое дело. Увидеть мир, познакомиться с умными людьми. Путешествовать – Париж, Берлин… Как бы я хотела побывать там с ним. Он ведь жил в Париже и все там знает. Он так блестяще образован, так естественно и свободно держит себя в любом обществе – как дорого бы я дала за то, чтобы войти с ним в гостиную рука об руку. Просто в гостиную. Просто рядом. Я знаю, что могла бы сделать его счастливым. В жизни ведь все случается: вчера пришло известие, что 17 ноября в Брюсселе от той же проклятой холеры умерла маленькая Юлия Уилрайт. Надо срочно написать Летиции – это так страшно. Мы только и делаем последнее время, что ищем слова для соболезнования. Но ведь все может быть. Вдруг он станет когда-нибудь свободным… Господи, прости меня, покарай меня за эти мысли! Я знаю, что буду наказана за них, я точно знаю”.

Преподобного Патрика письмо месье Эже, привезенное девочками, скорее насторожило, чем порадовало. Учитель рассыпался в комплиментах сестрам, причем делал это не в безукоризненно вежливой, но холодной английской манере, а по-французски горячо, витиевато и, как показалось пастору, немного фальшиво. “Ваши дети весьма продвинулись во всех выбранных ими областях обучения, и этим прогрессом они обязаны исключительно своему трудолюбию и прилежанию. Таких учениц нам почти нечему учить, и их продвижение есть плод ваших трудов в большей степени, чем наших”[13]. Он настаивал на том, чтобы хотя бы одна из сестер непременно вернулась. “Мадемуазель Шарлотта уже начинала давать уроки на французском и приобретать ту уверенность в себе, тот апломб, который так нужен педагогу; еще лишь год – и работа была бы закончена, и хорошо закончена. Тогда мы смогли бы, если вам будет угодно, предложить вашим дочерям – по крайней мере одной из них – место, соответствующее ее вкусам и способное дать ей ту прекрасную независимость, которую так трудно обрести молодой особе”. Что за независимость, от чего? На континенте другие представления об этом, чем в Англии. И почему Шарлотта – ведь она старшая и должна вести дом. Может быть, чете Эже просто выгодно, чтобы девочки преподавали там за столь малую плату? Вот, предусмотрительный месье и на это дает ответ: “Поверьте, сударь, что нами движет отнюдь не личный интерес, речь идет о сердечной привязанности. Надеюсь, вы простите мне эти слова о ваших детях, но мы так озабочены их будущим, как будто они являются членами нашего семейства”. Впрочем, Эмили уже сказала, что не вернется в Брюссель. Дома она явно чувствует себя лучше, чем Шарлотта. Но неужели Шарлотта решит потратить тетушкины деньги на это рискованное предприятие? Если бы хоть сотой долей ее стремления к совершенству и самостоятельности обладал Патрик Бренуэлл… Тут пастор переключился на дела прихода: о сыне он запрещал себе думать. После смерти Уэйтмена рядом образовалась такая пустота, что выразить словами это было невозможно.

Больше всех обрадовалась встрече с сестрами Энн, которая наконец приехала в Хауорт. Она привезла хорошую новость: семейство Робинсон готово взять Патрика Бренуэлла в Торп-Грин гувернером к своему одиннадцатилетнему сыну Эдуарду. Причем на весьма неплохих условиях: они были наслышаны о его талантах. Лидия Робинсон видела в Лидсе портрет своей приятельницы миссис Кирби, сделанный Патриком. Жена местного землевладельца выглядела на нем образцом смирения и нравственности, достаточно было посмотреть на ее потухшие глаза и поджатые губы. Сама Лидия еще хранила следы былой красоты и думала о том, что ее портрет в столь же строгой викторианской манере выглядел бы несравнимо эффектнее. А платить за него не придется – ведь художник будет жить в доме.

Наконец наступило 25 декабря – день Рождества. Даже аскетичный дом пастора, не любившего праздничной суеты, преобразился: в окнах горели свечи, стол украшали листья омелы и плющ. Рождественский обед включал ростбиф, как это было принято в Йоркшире (птицу здесь не жаловали), и плам-пудинг, над которым уже давно колдовали Эмили и Табби. Это подобие горячего пирога, в который обязательно входили нутряной жир, белые хлебные крошки, изюм, чернослив и специи, полагалось готовить загодя, а при подаче на стол поливать ромом и поджигать. Охваченный пламенем и украшенный веточкой остролиста черный пудинг выглядел красиво, но на сегодняшний вкус был слишком жирным. Впрочем, в Хауорте его никогда не поджигали. Зато Табби тайком спрятала в него всякие мелочи – медное колечко, старую пуговицу, маленький крестик – предупредив домашних, чтобы ели осторожнее. Это была давняя традиция – гадать, что каждого ожидает в следующем году. Старая служанка так хотела, чтобы девочки нашли женихов, что положила в пудинг целых три колечка – они предвещали замужество. Шарлотта первой торжественно, под шутливые возгласы вынула что-то из своего кусочка на тарелке. Она была близорукой и поднесла свечу: на ладони лежала… мужская запонка от рубашки. Табби сослепу перепутала ее с пуговицей.

– Что это может значить? То, что тебе следовало родиться мужчиной? – неожиданно серьезно сказала Эмили.

– Или то, что ты весь год будешь стирать мужские рубашки? Помогать папе? Или, как сорока или ворона, польстишься на блестящую безделушку?

Все наконец развеселились. Колечки не достались никому – на следующее утро Табби грустно выковыривала их ложкой.

После Нового года в Хауорт приехала погостить Элен Насси. Она жила в крохотной деревушке Бирсталл в окрестностях Лидса (там и сейчас всего пара сотен жителей) и была двенадцатым ребенком в семье торговца тканями Джона Насси. Элен, будучи на год младше Шарлотты, успела за прошедшие со времени их обучения в Роу-Хед годы превратиться из веселой кудрявой девочки с широко расставленными глазами в спокойную незамужнюю женщину, полностью поглощенную проблемами своей многочисленной родни. Маленькие племянники занимали теперь все ее мысли и все ее время. Шарлотта будто специально выбрала таких разных подруг: Мэри Тейлор – огонь и страсть, вечное стремление куда-то вперед, и набожная, рассудительная и умеющая довольствоваться малым Элен. Она никогда не обижалась на шутки и подкалывания, и молодые Бронте дразнили ее: Патрик Бренуэлл смешно копировал ее деревенское произношение, а девочки намекали на недавнее увлечение братом Мэри. Погода наладилась, и они всей компанией подолгу гуляли, ходили за книгами в библиотеку в Китли. Несколько раз Шарлотта пыталась рассказать Элен о своем отношении к месье Эже, но так и не решилась: Мэри бы ее точно поняла, а объяснить Элен свой особый интерес к женатому мужчине, отцу многочисленного семейства и своему учителю, было невозможно.

“Это наваждение. Я думаю только о том, чтобы вернуться. И мне сейчас весело с ними только оттого, что я знаю: у меня есть будущее. Другое будущее. И я не хочу думать о том, каким именно оно будет, – я уеду, я опять переступлю порог дома на рю Изабель, весной там распустятся грушевые деревья и все будет покрыто белой пеной. И я увижу его. Смогу нечаянно дотронуться рукой до его черного сюртука, пропахшего сигарами. Увижу, как загораются его глаза, когда он цитирует по памяти Ламартина или де Виньи. Попрошу рассказать его о бельгийской революции – говорят, она началась в театре Ла Монне. И он сражался на баррикадах. Может быть, пойду вместе с ним и другими девочками в оперу, поеду на пикник. Ведь я не видела еще дворец в Лакене. И как я могу сказать Элен, что это и составляет содержание моей жизни сейчас, – она осудит. И будет права. А мне все равно – боже, я никогда такой н