Шарлотта Бронте делает выбор. Викторианская любовь — страница 24 из 36

Могу я написать вам в следующем мае? Я хотела бы ждать целый год – но это невозможно – это слишком долго.

Ш. Бронте[33].


Я должна сказать вам одно слово по-английски – я очень хотела бы писать более веселые письма, когда перечитала это, то нашла его довольно мрачным, но простите меня, мой дорогой учитель, не сердитесь на мою печаль – в соответствии с тем, как сказано в Библии: “Ибо от избытка сердца говорят уста”[34]. И правда, мне трудно сохранять веселость, когда я думаю о том, что никогда не увижу вас. Вы решите, благодаря огрехам этого письма, что я забыла французский язык – но я читаю все французские книги, которые в состоянии достать, и каждый день учу наизусть фрагменты – хотя я ни разу не слышала французскую речь с тех пор, как покинула Брюссель – и тогда она звучала музыкой в моих ушах – каждое слово было драгоценностью, потому что напоминало о вас. Я люблю французский ради вас всем своим сердцем и душой.

Прощайте, мой дорогой учитель – пусть Господь защитит вас и вознаградит особым благословением.

Ш. Б.

Глава 14Три письма Зоэ Эже тому, чье имя неизвестно

2 августа 1844


Жозе! Это я, твоя Кларита. Он даже не знает, что меня можно так называть. Теперь я для всех мадам Зоэ. Пансион. Пятеро – Жозе, пятеро! – детей. Они могли бы быть нашими. Умный муж, в которого поголовно влюблены все мои ученицы. Большое хозяйство и целый день забот. Бывает, мне некогда присесть, а все вокруг думают, что дела в пансионе идут сами собой, как в хорошо отлаженном и заведенном раз и навсегда часовом механизме. Только теперь я поняла, чего стоила тетушке школа для девочек. Как трудно было оплачивать все эти ежедневные булочки, половина которых оказывалась в корзине, и услуги учителей – даже таких нетребовательных и рассеянных, как ты. А краски, мольберты и холсты на твоих уроках рисования? А перепачканные краской передники учениц – ведь тетушка сама платила прачке? Тогда мы с тобой не думали об этом. Я не думала об этом – сейчас мне кажется это таким странным, как будто такого не могло быть никогда.

Жозе, я не забыла тебя. Никто на свете даже не догадывается, что дом на рю Изабель я выбрала только потому, что он рядом с этой проклятой лестницей и, значит, ты все равно где-то поблизости. Наверное, ты не знаешь – или знаешь? – что тогда, 25 сентября, ко мне прибежал Луи. В городе стреляли весь день, и когда я увидела его лицо, то все поняла. Я закричала: “Где он?!” – “На рю Рояль, возле лестницы. Не вздумай бежать туда – там опасно”. Но я бросилась туда сломя голову.

Там уже не было ни голландцев, ни фрайкоров[35]. На лестнице, идущей вниз к рю Изабель, – как часто мы спускались по ней после прогулок в Королевском парке! – лежали тела убитых. Мне не пришлось долго тебя искать – первое, что я увидела, это твои роскошные темные волосы. Я называла тебя “мой любимый испанец”: шевелюрой, черной мастью и темпераментом тебя наградила мать-испанка. Глаза были открыты, на лице ни капли крови. Пуля попала в сердце.

Я не помню, сколько времени просидела там, обнимая тебя. Не помню, как мы вместе с Луи везли тебя на тачке, чтобы похоронить в общей могиле, наспех вырытой где-то возле шоссе Иксель. Туда опустили в тот день много тел. Самое ужасное, что спустя несколько лет я попыталась найти это место – и не смогла. У тебя нет могилы, Жозе, может быть, поэтому ты не отпускаешь меня.

Я хочу, я должна рассказать тебе всю мою жизнь с той страшной минуты. Почему теперь? Потому что я будто спала все это время. Жила как под наркозом. И вдруг проснулась – благодаря другому, не моему письму. Это любовное письмо, адресованное моему мужу. Я совершенно случайно обнаружила его в корзине для мусора. Ты думаешь, я ревную? Вовсе нет. Подлинную страсть в моем муже способны вызвать одни лишь французские романтики. Странно, что молоденькая англичанка, его одаренная ученица, с которой он щедро делился своими литературными восторгами, не поняла этого сразу. Вообще-то она не глупа. Но влюбилась – и потеряла чувство реальности. Влюбилась – и написала письмо, перевернувшее мне душу.

Жозе, ты помнишь то утро, когда я первый раз увидела тебя в доме тетушки? Это было в середине января, стоял жуткий холод, но я все равно надела платье с глубоким вырезом – будто чувствовала, что надо хорошо выглядеть. Я знала, что тетя не хотела нанимать тебя: ты был не респектабельным учителем рисования, а богемой, непризнанным художником, живущим где-то за городом. Ты был очень молод и очень красив. Слишком красив для школы, в которой учатся девочки. Но их родители хотели, чтобы будущие невесты умели рисовать, а на настоящего учителя денег не было. Ты же был согласен на любые условия, потому что почти голодал: когда ты первый раз пришел к нам и тетушка предложила тебе кофе, то, к ее ужасу, ты съел едва ли не половину того, что предназначалось пансионеркам на завтрак. Я держала в руках горячий кофейник и не замечала, что он обжигал мне пальцы, на которых потом выступили волдыри. Я не могла оторвать от тебя глаз, за что потом получила выговор. Когда я сказала, что больше всего на свете интересуюсь изобразительным искусством и прошу разрешения посещать твои уроки, тетушка, кажется, все поняла. Но жизнь наша тогда была так сурова и бедна на впечатления, что она разрешила: из всех своих племянниц она меня выделяла и любила, если монашке-бенедиктинке вообще пристало любить кого-то, кроме Господа. В ней как-то сочетались искренняя преданность Богу и практицизм, способность к расчету: эти свои качества она завещала мне.

Я так и не научилась рисовать. Не помню, преуспели ли в этом другие девочки: когда ты брал кого-то из нас за руку, чтобы показать, как правильно держать карандаш или кисть, щеки становились пунцовыми у всех. На твои уроки все ученицы не опаздывали и приходили такими хорошенькими и аккуратными, что я никогда не думала, что ты обратишь внимание на меня. У них были такие красивые платья, такие кружева и платочки вокруг шеи, а я носила перешитые из старого маминого плаща юбку и корсаж. Темно-бежевые, помнишь? Дома тогда меня все звали Клэр (как странно потом ушло это имя и пришло холодное и чужое Зоэ) – ты смеялся, зачем меня так назвали, если я такая смуглая и с темными волосами. И стал называть меня Кларитой, на испанский лад. Год назад ты похоронил мать, которая не успела ничего тебе рассказать: ни кто твой отец, ни как вы оказались в Брюсселе. Или ты знал, но не хотел говорить мне? Это уже потом Константин объяснил, удивляясь моему неожиданному интересу к истории, что в XVI веке Нидерланды принадлежали испанскому королю и многие испанцы тогда устремились сюда в поисках лучшей жизни. Жила ли здесь твоя семья с тех старых времен или приехала недавно – этого я никогда так и не узнала, хотя часто рассматривала медальон с портретом твоей матери: ты всегда носил его на груди. Он не спас тебя от пули, с ним мы тебя и похоронили.

Тем далеким январским утром началась наша тайная жизнь. Именно тогда, когда мы еще и словом не перемолвились, но лишь поглядели друг на друга, между нами установилась связь. Хотя только через год я переступила порог дома в Лакене, где ты снимал крохотную мансарду. Дом принадлежал какому-то служащему королевского дворца, но, по счастью, сам дворец был довольно далеко, так что можно сказать, что ты жил в настоящем лесу. Это теперь там парк, а тогда ты проходил каждый день по многу миль пешком, чтобы появиться в школе в центре города. И летом, и осенью, и зимой. Зато весной, когда мы уже стали близки, все вокруг радовалось вместе с нами теплу, и солнцу, и новой жизни! Такой красоты, как тогда в Лакене, я не видела ни до ни после. И никогда уже больше не была так счастлива.

Ты злился, что я боялась сказать о нас родным. Называл меня малодушной трусихой. Но боялась-то я за тебя – мне невыносимо было даже подумать о том унижении, которое бы ты испытал, когда мама и тетя объяснили, что тебе не на что содержать семью и брак между нами невозможен. Картины не продавались, дела в пансионе шли неблестяще. Тетя не увольняла тебя только потому, что я молила ее этого не делать.

Когда она умерла, я, неблагодарная грешница, испытала облегчение. Забрезжила надежда: я уже знала, что продолжу ее дело, а значит, буду свободна и смогу сама принимать решения. Мама не стала бы сопротивляться, это было очевидно. Тем летом мы мало виделись: я продала все, что было у тети, и вела переговоры о покупке здания для нового пансиона. Я делала это только для тебя, Жозе, только для того, чтобы мы были вместе! Родня не верила в меня, все были против новой школы на новом месте, но я знала, что справлюсь. В июле во Франции произошла революция – меня это абсолютно не интересовало, ты же был по уши поглощен политикой. Навязывание голландского языка, цензура, отсутствие гражданских свобод – тогда тебя волновало только это. Если бы я знала, что революция совсем скоро придет в Брюссель и отнимет тебя у меня! Я обустраивала классные комнаты, нанимала учителей и рассылала приглашения новым и старым пансионеркам. В конце концов, это меня и спасло.

Есть еще кое-что, о чем никто, ни одна живая душа, включая мою мать, не знает. Примерно через месяц после того, как мы с Луи похоронили тебя, я поняла, что беременна. И клянусь тебе: мне было абсолютно наплевать на то, что я могу из-за этого потерять пансион и стать изгоем. Что ни одна почтенная семья в городе не отдаст свою дочь той, кто родила вне брака. Как это сочеталось тогда с моей истинной верой в Бога, я не знаю. А может, это Он сказал мне: рожай и ничего не бойся. Мать и дитя в конце концов всегда правы. Но я потеряла нашего ребенка, Жозе, – ему не суждено было родиться. Кто-то упрямо вычеркивал из моей жизни все, что связано с тобой. У этой злобной силы ничего не вышло: иначе я не писала бы сейчас этого письма. Я до сих пор помню запах твоих волос, вкус твоих губ, помню твои руки – и это умрет вместе со мной. Я сейчас плачу о тебе так же горько, как в том сентябре, потому что любовь никуда не уходит. Оказывается, она никуда не уходит.