Шартрская школа — страница 11 из 26

670 Что бы то ни было, Рим, даруй его ты царю.

Не с осторожностию, не обмыслив дело и взвесив,

Но безрасчетно пускай дарует щедрая длань.

Медлит дающий — его скудеет заслуга: но большей

Дар добьется хвалы, ежели быстро свершен.

Ради почтенья к богам и ко мне — коли есть — уваженья,

Что бы то ни было, Рим, даруй его ты царю.

Даруй, коль я заслужил, коли вглубь души моей малый

Грех иль совсем никакой не проторил себе путь;

Коли прожил я свой век, пред самим собою быв честен,

680 Коль не затронут ни в чем нечистотою мирской;

Коль ни от спеси, сердца низвергать[404] владыкам привыкшей,

Ни от Венеры не стал слаб иль безудержен я.

Хоть ничего нельзя помянуть ни в нравах, ни в жизни,

Что могло устоять на протяжении лет,

Все же и кротость моя, и чредой непрерывною просьбы

Милосердный народ не взволновать не могли.

Ромулов не угнетен народ таковым бессердечьем,

Чтобы отринуть мольбу, ухом внимая глухим.

Царь, я кротко прошу: это слово царям не пристало,

690 Ибо бывает таким только злосчастия глас.

Ради почтенья к богам и ко мне — коли есть — уваженья,

Что бы то ни было, Рим, даруй его ты царю.

Я бы поверил, что дар уже почти мне достался,

Ибо умильная речь молит и ласковый вид.

Меж друзей о дарах сомневаться было б позорно,

И промедленье в дарах было б немалым грехом.

Пусть мольбы упредит угодить хотящий даритель:

Быстро содеянная, будет услуга милей.

Труд наш Лацию был на пользу, но благодарность,

700 К добрым нравам глуха, труд мой почтить не пришла.

Силу законам я дал лацийским, сенат почитал я,

Гибельною для людей служба не стала моя.

Марий, Сулла какой, какой мог вымолвить Цезарь:

“Нет, при власти моей не был обижен никто”?

Отцеубийца, смирив Карфаген высокий[405] и силу

Африки в прах низложив, не недостоин наград.

Мнимых деяний себе не приписывают наши речи;

Взор к пунийским направь стенам: в развалинах все.

Все в руинах; смолчу о плененных вождях, о добыче,

710 Чтоб не казалось, что сам я восхваляю себя.

Ради почтенья к богам и ко мне — коли есть — уваженья,

Что бы то ни было, Рим, даруй его ты царю».

Узрев понурым вождя, услышав унылые речи,

Весь народ покраснел и покраснели отцы.

Добрая слава мольбу приносит за доброго мужа,

Не позволяя его просьбам бесплодными быть.

Просьбы вождей — это вид властительного приказанья;

Словно с нагим мечом царь нам приносит мольбу.

«Дать!» народ говорит и священный чин, и трибуны:

720 «Дать!»; воедино толпы голос сливается: «Дать!»

Без оговорок дают ему все, чего ни попросит,

Града лацийского всю хоть пожелает казну.

Не исключенье — твое, о Лукреция, чистое ложе,

Ни огонь, с высоты падший пред Нумой царем[406].

Отцеубийца, узрев, что будут услышаны просьбы,

Что устроится все по изволенью его,

Молвит: «Вот на какой питал я надежды подарок,

Вот что, Ромулов род, ты даровал мне — смотри.

Я не стремлюсь ничего к своим прибавить богатствам;

730 Уж достигло своей меры именье мое.

В пышном Лации нет, во всей пространной вселенной

Нет ничего, что могло б славу расширить мою.

Краски восточных племен и камни фригийских пределов[407],

Злато, которое ток Герма, Пактола кружит[408],

Тирских риз красота, иберийской области кони,

Смуглый инд, твой эбен или слоновая кость[409],

Труд Мирона и мрамор живой[410] — все это без нужды.

Надобно то, что и враг мне бы суровый подал:

Буди позволено мне стать собственной смерти причиной

740 И злосчастные дни жизни ускорить моей.

Вот и образ, и суть моих неустанных прошений;

Этой награды себе речью я кроткой искал.

Тот, кого над собой, о Рим, ты владыкой поставил

И доверил кому править народом твоим,

Лишь по согласью, что даст народ и сенатские сонмы,

Хочет свободы себе, чтобы скончать свою жизнь.

Дар твой, о Рим, — кончина моя[411]; твой грех от незнанья,

Дело твое извинит оный неведенья мрак.

Ни простодушье толпы, ни обманутая очевидно

750 Верность сената в моей смерти не примет вины.

Не обольщайте ж меня своею лаской, квириты,

Тщетных вы предо мной не умножайте молитв;

Замысел свой отложить, от своих отступить начинаний

Разум не может мой, твердо стоя на своем.

Я попросил; уж и я не могу не просить сего дара

Пагубного, ни народ не в состоянье не дать.

Славы великой, ума далеко глядящего, мудрый

Муж астролог дела страшные нам возвестил.

Ибо он молвил, что так у трех сестер веретена

760 Кружат, такою стезей звезды небесны идут,

Что отца погубить назначено Отцеубийце,

Кровь дорогую пролить, подлым преступником стать.

Скорпий ли бросил свой взор[412] на час моего появленья

Иль ужасающая Лучника старца звезда,

Тяжкий прильнул ли Сатурн к светилу тому иль другому

Или излился звезды Марсовой бедственный яд;

Чистому духу пока пребывать позволялося в чистом

Теле[413] и не влещись к пагубе гнусных злодейств,

Счастливо жизнь провождать в невинности было мне мило.

770 В оную пору была жажда кончины грехом;

Но, когда, оскверниться виной понукаемый стыдной,

Я разлучаюсь теперь с жизни моей простотой,

Долю эфирную мне, мою душу, стало угодно

С тленной частью, моей плотию, разъединить.

В тайный чертог души клинок проникнет вонзенный[414],

Жизни носительница, кровь моя, вон побежит.

Связь рассечет, сопрягшую плоть с душою, железо,

Дружное их бытие, верность взаимную их.

Я говорю, “рассечет”: ибо дух обитать мой не станет

780 В плотском жилье, где порок место себе отыскал.

Как в несогласье живут противоположные вещи,

Так поднимает брань против порока мой дух,

И мой ум, происшедший с небес и сродный светилам,

Помнит природу свою, свой не забудет исток.

И, разумея начал своих чистоту и вельможность,

С дрожью он, блеска дитя, зрит на деяния тьмы.

С дрожью зрит на деянья тьмы, и, вместитель высокой

Думы, страшится мой дух с плотью текучей ходить.

Так слугой не бывал мой ум у несдержанной плоти,

790 Не унижался он так, так не терял он стыда,

Чтоб сокрушилася грудь, благородной доблести полна,

Или суровость чувств пала пред подлым грехом.

Так вот, пока незапятнанный ум в незапятнанном теле

Слез не начал струить о состоянье плотском,

Пусть из чертогов уйдет скудельных[415], из сумрака плоти

Сей эфирный блеск, животворящий сей трут;

В землю — земная плоть, к огню — сей огненный разум:

Всякая часть к своему роду вернуться должна.

Ум мой, в заслугах своих уверенный, из ненавистной

800 Плоти затворов слепых[416] выйдет бестрепетно вон;

С телом расставшися, он переселится к вышнему небу,

Дабы в сонме своих вновь водвориться светил[417].

Что же отказывает мне в счастливой и радостной смерти,

Что Элисийских полей узреть мне Рим не дает?

Бремя плоти сложив, родные снова увижу

Звезды, свободною я жизнью тогда наслажусь.

Издали видя дела лацийские, с большей заботой

Стану за градом следить и попеченье нести».

Доводы тут громоздят, лукавые речи квириты,

810 Силясь представить, что дар не был дарован ему.

«Не подобает, чтоб сонм сенатский, строгий, священный,

Многоискусную речь, хитростей полную, вел.

Тут энтимема звучит, а там индукция. Речи

Сложносплетенные Вар водит окольным путем[418].

Нечто великое он незаметно вывести хочет,

Исподволь логикой он спутать меня норовит;

Но не дано языка премудрым софистам такого,

Чтобы меня увести от замышлений моих.

Вот Поллион витийствует, лик речам позлащает,

820 Все оружье души красноречивой воздев;

Увещевает, рядит, оратора изображает,

Ловко берет новый лад, ловко меняет предмет.

Но в разукрашенных нет речах красы и приятства,

Чтобы предотвратить гибель, желанную мне.

Был селянином Камилл и одеждой своею, и речью,

Но угоден богам сельской своей простотой.

Пестрый вздор не бывал забавой суровым Катонам;

Ясною речь их была, в ризы отнюдь не рядясь.

Сельскому Лацию речь открыла Греция льстиву[419],

830 Греция хитрую речь, Греция пышную речь.

День тот злосчастный, когда простой, безыскусною правдой

Стали гнушаться и речь пеструю ей предпочли!

Если б за зыбью морской недоступными стали Афины!

В блеске витийства тогда не был бы Рим виноват.

Что и кому может Ромулов сонм даровать, коль с такою

Презрел готовностью он все пожеланья мои,

Хоть и владыка я им, хотя орлов полоненных

Лация падшего взял я у разбитых врагов,

Вечного я поношения смыл пятно и проступок,

840 И в подобающий цвет снова облекся наш Рим?

Коль взволновать не дано авзонийцев молящей порфире

И погибла приязнь, к славе глухая моей,