Начался голод. В конце третьего квартала 1941 года и до весны 1942 года ленинградцы получали по карточкам в основном только хлеб. Причем хлеб имел примеси из целлюлозы и других заменителей от 20 - 25% и в отдельные дни до 40–50%.
За первую блокадную зиму в Ленинграде погибло от холода более 600 тысяч человек, а в самые трудные месяцы, январь и февраль, более 200 тысяч человек.
Мне было еще терпимо. Я питался в столовой спецшколы по военной карточке. Д мать с братом получали по 125 г. хлеба. Только у отца была рабочая карточка. Положение тяжелое, если не сказать отчаянное.
Отец мой был простой русский человек, участник Первой мировой войны, рабочий. Он не был членом коммунистической партии. Однако от него я ни разу не слышал жалоб на правительство, критики городских властей, ни слова он не сказал о том, что город надо сдать немцам. Он просто говорил нам, семье, что надо потерпеть, надо пережить. Помню, он часто приходил домой, ложился на кровать и думал, думал, где достать еды, как выжить. В один момент его озарило. Он когда–то работал агентом по снабжению костяного завода. Знал он все ямы в столовых, куда они сваливали кости. И вот решил он проверить их, не осталось ли что–нибудь в этих ямах. Столовые давно не работали. И вот, на наше счастье, в некоторых ямах он вместе с замерзшей землей откопал и немного костей. Мать в большой кастрюле выварила их, а всплывший жир собрала в баночки и остудила. На некоторых костях оставалось даже еще немного мяса. Кости глодали всей семьей. Это был праздник! Собранный в баночки костный жир как–то помогал моим родным пережить самые голодные блокадные дни.
у отца с довоенных дней сохранилась легкая тележка с рессорами. Она стояла во дворе, там, где он работал, перевязанная цепью на замок. И вот уже после моей эвакуации на этой тележке он из последних сил подрабатывал, перевозя продукты в булочные и магазины, возил и дрова, получая за все натурой хлебом и дровами. Д когда летом 1942 года эвакуировался и мой брат Коля, мать устроилась на работу и стала получать рабочую карточку. Возле Кировского завода на пустыре за шестым магазином им выделили клочок земли под огород. С одной картофелины они смогли вырастить целый огород. А осенью 1946–го, когда я демобилизовался из армии, с этого огорода мы выкопали уже тридцать мешков картофеля, не считая других овощей. Но это было потом.
А зимой 1941–1942 годов голод косил людей как косой. В спецшколе еще продолжалась учеба, но суровая зима, голод, бомбежки и артобстрелы все чаще срывали наши занятия. В конце января мы разбирали деревянные дома на дрова, но силы таяли с каждым днем, одолевала дистрофия, а от воды мы стали пухнуть. (26 января 1942 года постановлением Ленгорисполкома разрешена разборка деревянных домов на дрова.)
В канун Нового 1942 года нас, учащихся 9–й САШ, пригласили на праздничный вечер в Театр имени Горького. Несмотря на голод и холод, мы не нарушали формы одежды и даже в самые лютые морозы носили шинели, темно–синие брюки с красными кантами, ботинки. В промерзшем зале театра была такая же температура, как и на улице. Мы сидели в шинелях, ежась от холода. Особенно мерзли ноги. Старались не топать ногами и следить за ходом действия. На сцене «Вишневый сад» АЛ. Чехова. Кутаясь в шубы, актеры героически и вдохновенно исполняли свои роли. Им, похудевшим от голода и посиневшим от холода, надо было зарабатывать свой тяжкий блокадный хлеб.
Да простят нас Антон Павлович и труппа театра, мы были далеки от переживаний РаневскоЙ в связи с гибелью ее маленького мирка и смертью престарелого Фирса. Разве можно было сравнить их трагедию с нашей! За стенами театра — война. Фирс умирал в глубокой старости, нам же суждено было умирать молодыми, и если не в блокадном Ленинграде, то на фронте. На наших глазах умирали ленинградцы, гибли города, наша страна стояла перед опасностью исчезновения.
В конце каждого действия мы энергично хлопали в ладоши и даже стучали ногами, так как это давало возможность хоть как–то немного согреть наши окоченевшие руки и ноги.
С нетерпением мы, зрители, думаю, что и актеры, ждали окончания спектакля. Ведь всех нас, зрителей и актеров, после спектакля (в этот поздний вечерний час) ждал … праздничный новогодний горячий обед.
Для голодного продрогшего блокадника–дистрофика ничто не могло сравниться с горячим обедом. Это был верх блаженства. Все остальное было неважно, отступало на второй план.
И вот спектакль окончен. Бурные аплодисменты! Торжественно, повзводно входим в фойе, где для нас накрыты столы. Обед из трех блюд, горячий суп, котлета с макаронами и фруктовое желе. е собой всем выдали по плитке шоколада «Золотой якорь». Такого торжества мы не ожидали. о роскошного по тем временам угощения мы оттаяли душой и телом. Надежно запрятав за пазухой драгоценную шоколадку, мы направились домой. По узенькой, протоптанной в глубоком снегу на одного человека тропинке, молча гуськом шли мы домой по правому берегу Фонтанки. Где–то глухо стреляли орудия, но здесь, на набережной, город будто вымер. Было тихо, ни огонька, ни прохожих. Только полная луна освещала искристый, морозный, не по–городскому белый снег…
Дома не спали. Зажгли фитилек на блюдечке. Шоколадку разрезали на множество крошечных кусочков, после чего она как–то незаметно быстро исчезла. На всю жизнь запомнилась нам, выжившим в ту войну, эта блокадная предновогодняя ночь. Впереди еще была блокада, эвакуация и долгие годы войны.
При вожу здесь же воспоминания моей жены Ирины Львовны о начале войны и блокады.
«Нежданно–негаданно грянула война. Взрослые были в большой тревоге, а мы, дети и подростки, еще не представляли, какое горе обрушилось на всех нас.
В сентябре 1941 года ушел на фронт добровольцем мой брат, Миша. Ушел и не вернулся, погиб в бою под Ленинградом в 1942 году. В Шувалове, где мы тогда жили, появились беженцы из районов, прилегающих к финской границе. Приютили и мы одну семью. Беженцы влачили жалкое существование, у них ничего не было, карточек им не выдавали, и с наступлением голода и лютых морозов они умирали первыми. Нас, молодых, да и старых, которые не работали, направили на оборонные работы. Мы рыли окопы и траншеи, а немецкие самолеты обстреливали нас на бреющем полете, иногда сбрасывали листовки: «Доедайте свои бобы и готовьте гробы!» При налетах мы прятались в вырытые нами окопы и отсиживались в них, пока не улетят самолеты. На поселки самолеты сбрасывали фугасные и зажигательные бомбы. Деревянные дома не успевали тушить, и они сгорали дотла.
В конце сентября 1941 года немцы плотно замкнули кольцо вокруг Ленинграда, и мы стали остро ощущать нехватку продуктов. Старшая сестра Зина работала в госпитале на приемке раненых, в Мечниковской больнице.
На место ушедших на фронт заводы и фабрики стали принимать и подростков. Мне было шестнадцать, и отец устроил меня подсобницей к себе на деревообделочную фабрику, где он работал в охране. Я стала получать рабочую продуктовую карточку. Часть фабрики находилась в центре города на улице Моисеенко, другая ее часть — на берегу Невы у Комаровского моста. Ездить на фабрику из Шувалова было далеко, да и трамваи сначала ходили с перебоями, а потом совсем остановились. Ходила пешком, пока меня не приютила к себе тетя Вера, которая жила недалеко от фабрики на Советской улице, дом 40. На фабрике мы разгружали доски на Неве, перетаскивали их на склад, делали гробы, а когда доски кончились, убирали территорию. Ходить в Шувалово навещать маму я стала редко: не было сил. Сокращая путь через Неву, я ходила по льду, а у Военно–медицинской академии прямо на улице лежали трупы, их никто не убирал. Мама, Мария Львовна, таяла с каждым днем, пока 30 марта 1942 года ее не стало — умерла от голода.
На бомбежки и артобстрелы мы уже не стали обращать внимания, дистрофия атрофировала все наши чувства. Отец работал и ночевал на фабрике, питался в фабричной столовой, иногда и мне перепадала тарелочка жидкого, но горячего бульона. Но голод брал свое, еще бы немного, и я бы последовала за своей мамой. Как я перезимовала эту первую блокадную зиму? Не знаю. За водой ходили на Неву, черпали из проруби. Дома, пока был столярный клей, варили его и ели с блинчиками из кровавой муки с подгоревших Бадаевских складов. От такой еды начинались кровавые поносы. Тетя Вера еще что–то меняла на хлеб. На золотое кольцо можно было выменять буханку хлеба. Готовили на буржуйке в комнате. Жгли книги и мебель. А на кухне бегали огромные крысы.
Истощены мы были до неузнаваемости. Увязанную платком меня принимали за старушку …
В июле 1942 года мне с отцом предложили эвакуироваться. Смутно помню, как собирались, как нас погрузили на машины, перегружали в вагоны, переправляли через Ладогу. В Борисовой Гриве нас посадили на «тендер»[2], без вещей — вещи погрузили отдельно.
С верхней палубы нас спустили вниз, в трюм, возможно, был налет немецких самолетов, задрожали крышки люков. Там, в темноте и духоте, сидели мы, плотно прижавшись друг к другу. А сверху по палубе как горох застучали пули или осколки от бомб. Но нам было не страшно, мы были безразличны ко всему, что творилось вокруг нас. Голод был сильнее страха.