@thefertilitywarrior). У меня – сто пятнадцать тысяч (@churchofsinvention). Не так уж и плохо. Но порой, в трудные дни, я не могу избавиться от ощущения, что количество моих подписчиков наилучшим образом характеризует меня, определяет меру моей ценности. Джейд Ассулин: сто пятнадцать тысяч.
И да, выйдя замуж, я не поменяла свою фамилию. Я не могла это сделать. Только не после того, что мой отец и его семья пережили во время Холокоста, чтобы сохранить ее.
– Бель, как думаешь, почему Серафина пригласила нас сюда? Именно сейчас? – Я в последний раз ополаскиваю волосы и встаю в ванне. Арабель не отводит взгляд, как это сделала бы американка. И я не спешу завернуться в полотенце. Я горжусь своим телом. Мне нравится его демонстрировать. Даже женщине. Даже своей подруге. Может быть, особенно своей подруге.
– Понятия не имею. – Арабель закрывает журнал. – Полагаю, мы скоро узнаем. Она хорошо выглядит, не так ли?
– Как всегда. Эта женщина – боец.
– Она умеет выживать, – соглашается Арабель.
– Да. – Это слово всегда оставляет у меня во рту металлический привкус.
– О, Джейд! – осознает Арабель. – Désolée[27]… твоя семья…
– Мои бабушка с дедушкой. – Я придаю своему голосу легкость, кутаясь в белый вафельный халат, который лежал на деревянном табурете в изножье ванны.
– Они были из Франции, верно? Именно поэтому ты решила учиться за границей в Авиньоне? Вернуться к своим корням?
– Да. Знаешь, когда я была маленькой, мой отец отказывался говорить дома по-французски. А мне хотелось выучить его. Мама пыталась убедить папу, но он был категоричен. Он хотел быть американцем, ассимилироваться. Пытался забыть прошлое. И я его понимаю, но всякий раз, когда я здесь, мне становится грустно. Я говорю по-французски не так хорошо, как ты или Дарси…
Я думаю не только о своих корнях, но и о своих детях, об их шатком положении в этом мире на фоне недавнего резкого роста антисемитизма. Я не делилась этим с подругами. Только с Дарси. Это слишком тяжело. Я не собиралась ничего скрывать от Бель, просто мне показалось, что сейчас неподходящее время для подобных разговоров.
Я перенеслась на пару месяцев назад, когда приехала забирать Лакса из школы. Он неуклюже пересек двор, направляясь ко мне, и мой взгляд сразу же остановился на ране на его нижней губе.
– Лакс, что случилось с твоей губой? – В руководстве по воспитанию детей должны предупреждать, как у родителя кровь застынет в жилах, когда он заподозрит, что кто-то причинил его ребенку вред. По сравнению с этим бегство от тигра можно назвать неторопливой загородной прогулкой.
– Они забрали мою цепочку, – тихо сказал он. Из моего общительного девятилетнего ребенка словно высосали жизненную силу.
– Забрали? – Речь шла о цепочке со звездой Давида, которую он просил на свой день рождения. Внезапно я почувствовала, что не в состоянии сделать вдох.
Мы – светские евреи, но каждую пятницу я готовлю халу. Мы читаем молитвы и благословляем детей, а Себ никогда не работает в шаббат – зная его, это большая уступка нам во имя соблюдения традиций. Я вспомнила, как застегивала цепочку на шее Лакса, и мы оба улыбнулись его отражению в зеркале. Лакс Якоб, мой милый мальчик, его второе имя – дань уважения дедушке, с которым мне так и не довелось встретиться. Тогда у меня мелькнула мысль: а безопасно ли отправлять моего ребенка в мир с еврейской символикой? Но я похоронила страх, потому что жить свободно и открыто называться евреями – это акт неповиновения всем тем, кто хотел бы повторить или отрицать Холокост.
– Да… на перемене. – Лакс опустил голову, и я видела только его милую макушку, его светлые волосы, зачесанные набок, как у его отца. – Они повалили меня на землю и сорвали ее с моей шеи. Они кричали, что евреи контролируют мир.
– Ты сказал учителям?! – Я пыталась сдержать свою ярость, но знала, что у меня ничего не получается. – Они… должны отстранить их от занятий! Вышвырнуть из школы! Как они смеют… как…
Лакс пожал плечами, опустил глаза.
– Все в порядке, мам. Я не хотел делать из мухи слона.
– Это не нормально! Это преступление на почве ненависти. Вот что это такое. Кто это сделал?
Лакс не ответил, просто посмотрел в сторону школы, а затем снова на меня.
– Мам, мы можем просто уйти?
Так мы и сделали, и я сжала сумочку так, что побелели костяшки пальцев. И воспоминания накатили на меня с новой силой – и о том, что пережил мой отец, и об ужасном мальчишке в старших классах, который ненавидел меня и шипел «жидовка» каждый раз, когда проходил мимо меня в коридорах.
После инцидента мы с Себом обсудили возможность зачисления детей осенью в еврейскую школу. Мы все еще не приняли окончательного решения. Детям нравятся их друзья и учителя. К тому же в еврейской школе есть свои нюансы – четыре вооруженных охранника у каждого входа из-за частых нападений стрелков.
Мы купили Лаксу новую цепочку со звездой Давида, но он больше не хочет носить ее вне дома. Я понимаю. Конечно. Но мое сердце разрывается от боли за моих детей, живущих в мире, который порой отвергает их за то, кем они родились. Теперь каждую пятницу вечером, когда мы поем древние молитвы, мне кажется, что из моей семьи немного высосали радость. Если такое может случиться с нами в, казалось бы, прогрессивном Нью-Йорке, то что же изменилось в мире после тех ужасов, которые выпали на долю папы? Размышления об этом в последнее время стали моим личным адом.
– Ты никогда не рассказывала мне историю своей семьи, – произносит Арабель, с любопытством глядя на меня.
– Правда? – Мое сердце сжимается. Мысли переносятся от Лакса к отцу, к его ночным кошмарам. Нас с папой связывает нечто большее, чем кровные узы. Мы связаны этим шато, прошлым и некоторыми незавершенными делами. Когда я получила приглашение от Серафины, то сочла его пугающе своевременным. Потому что после того, что эти ребята сделали с Лаксом, я полна решимости больше не оставлять незавершенных дел.
Арабель встает и грустно улыбается мне. Я знаю, что она не будет допытываться. Американка, возможно, и стала бы, но не француженка.
– Это место подходит, чтобы похоронить некоторые вещи, не так ли?
Я не уверена, говорит ли она об этой стране или об этом доме. На самом деле – не имеет значения. Ведь правда в том, что при достаточных усилиях все погребенное можно откопать.
Но я этого не говорю. Я соглашаюсь:
– Да, без сомнения. Отличное место.
Глава восьмаяВикс
Вся моя одежда уместилась в сумке, и я складываю вещь за вещью в шкаф из орехового дерева. Серафина однажды сказала мне, что раньше он принадлежал матери Ренье, и, подмигнув, заметила, что сожалеет о том, что обременяет меня энергетикой этой несчастной. Я ничего не имею против: я не верю в проклятия и злых духов. И я ценю, что у всей мебели в этом доме есть индивидуальность, своя история. Даже новые вещи, как утверждает Арабель, были приобретены на антикварных рынках. Приобретены. Одно это слово олицетворяет шато и абсолютное богатство Серафины. Другие люди выбирают на рынках безделушки; она занимается приобретением вещей. Думаю, иронично, что мое восхищение потрепанным, поцарапанным, несовершенным не распространяется на меня саму.
Мой взгляд натыкается на картину Дега, будто случайно повешенную рядом со шкафом. В этом и заключается особенность шато – оно кажется холодным, почти непритязательным в своей всеобъемлющей сдержанности, пока вы случайно не натыкаетесь на заключенные в этих стенах поразительные сокровища. Балерина мерцает на холсте, почти в полете, облаченная в костюм трепещущего синего цвета. Я приглядываюсь к смелым мазкам кисти и ярким краскам, которыми Дега прославился в поздний период своего творчества. И сразу же на меня накатывает знакомый стыд – я совершенно, определенно не Дега. Я не создала ничего, близкого к тем масштабу и яркости, которые художник воспроизводил снова и снова, и, вероятно, никогда не создам. Когда я впервые увидела здесь его картину, Серафина обдумывала ремонт, призванный избавить шато от всего кричащего. По ее мнению, это должно было освежить дом, превратив его в чистый холст, чтобы она снова могла дышать. Я спросила, сохранит ли она картину Дега, несмотря на ее кричащие краски? Она улыбнулась и ответила, что всегда была женщиной, готовой пойти на компромисс, если дело касается Дега. Или Ренуара – спальню Серафины украшет великолепное творение Ренуара, одна из его менее известных алжирских картин.
Я рассмеялась, как того требовал момент, но при этом почувствовала, что у меня в груди все завязалось в узел от мысли, что я никогда не буду достойна такого комплимента. Серафина, как всегда проницательная, тогда сказала: «Виктория, я считаю тебя многообещающей художницей. – Она имела в виду мои наброски углем, которые я делала у бассейна, изображая девочек и саму Серафину. И пейзажи, на которых я пыталась запечатлеть эту землю, так глубоко запавшую мне в душу. – Иначе я бы не попросила тебя об…»
Я быстро кивнула. И приняла похвалу, позволила ей поселиться в моей душе. Может быть, я никогда до конца не верила в себя, но Серафина верила. В тот момент этого было достаточно. Однако теперь, двадцать лет спустя, я задаюсь вопросом, видит ли она по-прежнему во мне потенциал. Или ее тогдашние ободряющие слова были пустышкой – просто в тот момент она посчитала нужным их произнести?
Я трясу головой, пытаясь избавиться от тяжелых мыслей, и продолжаю распаковывать сумку, те вещи, которые помогла выбрать Арабель. Приехав в город после моей последней операции, она потащила меня на шоппинг в Barney’s. Она настояла на том, что обновка будет за ее счет. Новый гардероб для новой меня, избавленной от рака.
Я вешаю белое платье свободного кроя с шелковой подкладкой. Брюки из бронзовой кожи. Сапоги с высоким голенищем – кожа насыщенного янтарного цвета с серебряными заклепками. Это самая красивая, самая роскошная обувь, которая у меня когда-либо была.