Шатровы — страница 43 из 65

Кабинет Шатровой был светел от огромных, цельного стекла, окон. Ее письменный стол с большим ящиком телефона, ручку коего иной раз неутомимо накручивала Кира Кошанская, восседавшая тут же за своим машинным столиком, был вдвинут в каменное полукружие, в абсиду стены, так, что свет падал не только сзади, но и с боков.

Убранство комнаты было строго деловое. И только большой цветок в хрустальном узком стакане на письменном столе Шатровой веял женственностью. Башкин неукоснительно и впрямь опустошал свои оранжереи для госпиталя Ольги Александровны. Один цветок из этих щедрых приношений заводчика она ставила на стол, остальные отправляла в палаты солдат и офицеров.

За окном отвесно падал безветренный, тихий снег. Крупные, пухлые снежины. Их было так много, что они казались темными против неба.

Ольга Александровна пропустила впереди себя Костю, закрыла обе половинки двери. Киры Кошанской не было.

— Ну, что ж, Костенька, давай поговорим… Вот что записали врачи… — И она стала раскрывать было своими белоснежными, узкими перстами выхоленной руки скорбный лист — историю болезни Степана.

Но, юноша, не поворачиваясь к ней лицом, а все так же глядя в окно, лишь слабенько помахал рукой и так стоял, покачиваясь от горя.

С тревогой взглянула Ольга Александровна на него, хотела что-то сказать, но вдруг увидела, что он опустился на стоявший возле окна диванчик и упал головою на руки, затрясся в прорвавшемся плаче.

В дверь постучали. В белом докторском халате, в белой шапочке, готовый к приему больных, вошел Никита.

— Костя, ну, полно!

— Я все, я все понимаю, Никита Арсеньевич… Оперировать нельзя… Не выдержит наркоза… Я уж подготовленный ехал сюда: Ольга Александровна ничего от меня не скрыла. Но не могу я: ведь он, Степан, мне был вместо отца. Больно мне его потерять. Простите меня… Пойду я. И так много времени отнял… Известите меня, если что… Я приеду…

Доктор Шатров молча протянул ему руку, прощаясь. И вдруг задержал, не выпуская, в каком-то сосредоточенном раздумье:

— Постойте, Костя… Впрочем, идите. Но не уезжайте. Я обо всем извещу вас. И… не отчаивайтесь.

Когда за Константином закрылась дверь, он сказал матери:

— Мать, я решил с Ермаковым: будем — без наркоза.

Ольга Александровна молча подняла на него глаза. И встретившийся в молчании их взор — сына и матери — сделал ненужными слова.

— А ты не боишься, Никита?.. А если вдруг…

Мгновенный гнев, искрививший его брови, пресек ее речь. Жестким, властным голосом, как-то вдруг весь отчуждаясь от нее, он сказал:

— Сестра Шатрова! Я раз и навсегда прошу вас: никогда, слышите ли, никогда не говорить мне ничего подобного!

У нее дрогнули обидою губы, молча склонила голову.

Никите стало жаль ее. Подошел к ней, молча поцеловал ее, ласково приобнял:

— Мама! Не сердись… ты ведь у меня умница. Там, у себя, я страшнейшую в этом отношении установил дисциплину. Суггестивную. Если только я назначил кому-либо лечение гипнозом, то и фельдшер мой, Лукич, и сестры, и нянечки — все как один: «Ну, теперь ты будешь здоров, раз сам Никита Арсеньевич взялся лечить тебя гипнозом. Теперь считай себя здоровым!» Так-то вот, мамочка…

— Я понимаю…

— И ты ведь знаешь про тот случай, с девочкой…

— Ну, еще бы! И сюда, в город, слава дошла.

Никита улыбнулся:

— А это хорошо, что дошла. Нам, гипнологам, это очень и очень помогает: слава!

— А ты разве не знаешь? Послушал бы ты, что о тебе наши солдатики говорят в палатах!

— Любопытно.

— Что ты и сквозь жернов видишь.

Рассмеялся:

— Сквозь жернов — это пустяки видеть! А вот сквозь душу человеческую — этого я еще не достиг. Так ты поняла, мама? Всей своей властью, всем своим авторитетом помогай мне. И чтобы весь твой персонал. Ни у кого, никогда ни тени сомнения! А сейчас пошли, пожалуйста, разыскать доктора Ерофеева: пусть привезут его сюда. Я хочу обсудить с ним.

Речь шла о постоянном хирурге госпиталя Якове Петровиче Ерофееве, который давно уже и в городе и в уезде слыл хирургом первой руки. Он обслуживал и прочие госпитали и больницы, но в госпитале Шатровой было основное место его работы.

Ольга Александровна молча слушала распоряжения сына. Вот она взялась было за ручку телефона, но задержалась на минутку и спросила его:

— А мне можно будет присутствовать на вашей операции? Или по крайней мере посмотреть, когда ты будешь его усыплять?

Никита аж вскинулся.

— Ни в коем случае! Именно тебе-то и нельзя!

И, чтобы не обижалась, пояснил:

— Ты — моя мать. А для него, для того, кого я буду усыплять, как вы все выражаетесь, никого, никого во всем свете не должно быть старше, чем я… И тем более в операционной!

Случай с девочкой, о котором зашла речь, остался памятен ему на всю жизнь. С него он, по существу, и начал свой путь в гипнозе. И этого мало: этим случаем он, как врач, мог бы в особенности гордиться. Будь он честолюбив, он бы смело мог описать его и напечатать где-либо в «Русском враче» или, если бы не война, в любом «вохеншрифте»: это было открытие. До него никто не лечил так.

Двенадцатилетнюю Леночку Пиунову положили к нему в больницу с так называемой хореей, которую так верно и так страшно именуют и Виттовой пляской, в память о том, как некогда, в средние века, последователи святого Витта были якобы одержимы неистовыми корчами, дерганиями, некоей «бурей движений».

У бедняжки Леночки это была поистине буря! Дергалось и металось все: голова, язык, руки, ноги. Речь, невнятная, каким-то влажным комком, прерывалась истязующими душу выкриками. Ребенок не мог есть, не мог поднести ложечку к своему рту: через одну-две секунды ложка далеко отлетала в сторону, словно выбитая из руки.

Больная исхлесталась бы в кровь на своей койке, если бы ее не охраняли от ушибов неотлучно бывшая при ней мать или нянечка и если бы не обкладывали кровать подушками.

Но даже ко всему притерпевшиеся больничные сиделки не выдерживали смотреть на нее и, закрыв глаза рукою, уходили из ее палаты, чтобы хоть немного не видеть этих корчей, подбрасываний, этих выпяливаний языка, похожих на дразнение.

Сердце несчастной девчушки металось в неистовом галопе — так что невозможно было и сосчитать число его ударов в минуту.

Уверенно, терпеливо он испытал все.

Но вот прошла неделя, другая, а состояние больной становилось все хуже и хуже.

Однажды ночью, когда все уже успокоилось в больнице, один сидел он возле постели несчастного ребенка. Изнеможденная, исхлеставшаяся, Леночка заснула, заснула сама собой, без снотворного. И… — да как же это он раньше не вдумался в столь явное, самоочевидное? — лицо ее, и руки, и ноги были совершенно спокойны! Хорошо: пусть ревматизм мозга, и потому салицилка. Но ведь во сне и без всякой салицилки — ни одного подергивания! А если я буду держать ее в сне, в предельно глубоком, большую часть суток, часов по шестнадцать? Разве нельзя допустить, что этакий сон помогает защитным силам больного справиться даже и с ревмококком хореи, если только он есть?

Хорошо. Но с помощью каких средств усыплять ее на шестнадцать часов? Мединал? Веронал? Но девчушка и без того желтеет с каждым днем.

И вдруг — простая и в его положении неизбежная мысль: а если гипноз? Разве не приходилось читать, слышать, что Форель, Бернгейм, Бехтерев, Веттерштранд применяли и длительный, многочасовой гипнотический сон?

И, не откладывая, он принялся осуществлять свою мысль.

Девчушка поразительно скоро погружалась в глубочайший сон. И в то же время отзывчивость на него, на своего доктора, в этом глубоком сне была удивительно чуткой. Словно восковая, застывала ее исхудалая, костлявая ручонка в любой причудливой позе, которую только вздумалось ему придать ей: «Каталепсия полная!»

На его тихие вопросы она отвечала, не просыпаясь, шепотком полного повиновения и преданности.

Тогда он сказал ей властно, что она будет спать, не просыпаясь, всю ночь, пока он сам не разбудит ее. Если нужно будет повернуться на другой бочок — повернется и еще крепче заснет. «Будешь спать крепко-крепко, глубоко-глубоко. Никто и ничто тебя не разбудит, только один я. Когда я скажу тебе, чтобы ты проснулась. Это — особый сон. Он сильнее всех лекарств. После этого сна ты будешь совсем здорова, совсем здорова. И с каждым разом такого сна ты будешь все сильнее, все спокойнее, здоровее…»

Проверяя, сомнамбулическая ли у нее фаза, он внушил ей полную нечувствительность и спокойно, уверенно проткнул ей прокипяченной иглой складку кожи повыше кисти — даже и бровь у девчушки не дрогнула! «Спи!..»

Матери и дежурной сестре, когда они вошли, впущенные им, и остановились в ужасе, он подал знак полного молчания, а за дверью строго-настрого наказал, как следует им вести себя, когда он разбудит ее, что говорить и что делать.

Он и сам глазам своим не поверил, когда проспавшая без просыпу от одиннадцати ночи и до одиннадцати утра Леночка, разбуженная им, глянула на него светлым, радостно-смущенным взором и спокойным, негромким голоском стала отвечать на его вопросы. Корчей и судорог не было. Только изредка на верхних скулах чуть-чуть заметные пробегали короткие вздрагивания мышечных пучков — так уходит большая ночная гроза, оставляя за собой отдаленные и все затихающие зарницы…

Днем, чтобы еще углубить внушенный, гипнотический сон, он присоединил легкую дозу мединала, приказав запить порошок горячей водой.

Сон был глубокий, но раппорт между ними все время был самый чуткий, отзывчивый, сколько бы раз он ни заговаривал со спящей.

И скоро даже никто из врачей не сказал бы, что это — ребенок в самом разгаре жесточайшей хореи; сказал бы, что это — выздоравливающая после тяжкой болезни, истощенная девочка.

Вот о какой девочке вспомнилось сейчас доктору Шатрову.

Но разве можно тот случай сравнить с тем и глубоким и длительным хирургическим вмешательством, что предстоит сейчас? У девочки был ничтожный прокол иголкою складочки кожи — вот и все испытание обезболивания, а здесь?! И Никита внутренним зрением врача увидел, внутренним слухом услышал и длинный взрез живой кожи; и страшный, даже для привычного, хруст живого иссекаемого ребра, когда оно перекусывается хирургическими щипцами-кусачками; и весь этот холодный, жестко сверкающий никель хирургического инструментария, его нерадостное, душу леденящее звяканье; и сосредоточенное посапывание хирурга, склонившегося над разверстой кровавой раной; и почти безмолвную подачу сестрою то все