Сейчас, в две скрипки, снова и снова, исполняют они тоскливую, заунывную песню, одну из тех, которые учитель избрал для первых ступеней ученика.
От Володи Иржи Прохазка узнал ее слова и сейчас негромко подпевает:
И никто, ребьята,
не вспомнит солдата
ни одной слезой:
как он, защищая
честь родного крайя,
падает в бойю!..
Подпевает и Володя. Он в свою очередь тоже учитель Иржи: чех прилежно, неотступно, изо дня в день учится русскому языку, правильному произношению. И уже достиг многого: пока лишь мягкое, русское произношение л не всегда ему удается, да вот со словом Володя — нелады: Володья. Но с поистине чешским упорством Иржи совершенствуется в русском языке.
Жалостная песня о солдате еще и еще раз повторяется.
А в соседней, Сережиной, комнате покатываются со смеху Сергей и Гуреев.
Подпоручик — две звездочки на погонах — падает на диван и, хохоча, хватается за живот:
— О, будьте вы неладны… с этим солдатом своим… Ох, ох! Ты знаешь, Сергей, я из прихожей, ей-богу, видел, сквозь дверное стекло: у обоих — и у Иржика этого, и у Володеньки — слезы на глазах, когда они эту панихиду в две скрипки тянут! А чех — тот еще и подпевает. Учитель стоит ученика, ей-богу! Оба малость тае!
Он показывает пальцем на лоб.
Сергей при всем своем преклонении перед другом-наставником считает долгом своим вступиться за брата, да и за чеха тоже. Он перестает смеяться.
— Ну, зачем ты так, Саша? Этот чех, во-первых, он, если хочешь знать, даже старше тебя в офицерском чине!
Гуреев задет за живое. Привстает на диване, одергивает защитку, поправляет ремень:
— То есть как это — старше?
— Он у них там, в австрийской армии, был надпоручик.
— Ну?
— А у нас это соответствует поручику.
Гуреев оскорбленно передергивает носом. Ему хочется оскорбить Сергея, уходя, хлопнуть дверью, но он знает, что тогда он навеки лишится Шатровых и помимо всего другого лишится Сережиного кошелька, из которого он привык черпать, как из своего. Поэтому он лишь обзывает Сергея телком и с некоторой отчужденностью в голосе говорит:
— Надпоручик — эка важность, подумаешь! Я — офицер армии его величества, пусть пока только подпоручик. Производство — не за горами. А он, твой Иржи, никто! Он — военнопленный. Не он меня, а я его взял в плен. Стоит мне захотеть — одно лишь слово воинскому начальнику, и этот скрипач снова будет в лагере, за колючей проволокой.
Видя, что Сергей встревожен, добавляет:
— Конечно, я такой подлости не сделаю… Я слишком уважаю вашу семью!
— Саша, да ты не сердись!
— А я и не сержусь. Это только так: для справки!
Сергей успокоился. Ему тоже нравится чех, хотя, вполне естественно, у него и нет к нему столь восторженного отношения, какое у Володи. Иной раз, выполняя долг старшего брата — ведь ему принадлежит право даже и дневник Володи подписывать за неделю! — Сергей высиживает весь урок скрипки. Мало-помалу они поразговорились с чехом. Иржи как-то сказал страстно, убежденно:
— Австрийское иго скоро будет свергнуто. Мы — с Россией навьечно!
Зашел разговор о только что скончавшемся Франце-Иосифе, ветхом, зажившемся, вступившем на австро-венгерский престол еще при Николае I, и его волей и военной помощью.
— А что, Иржи, новый ваш император представляет из себя, этот самый Карл?
Иржи сурово поправил Сергея:
— То не есть наш император! Австрийский. Венгерский. Только не наш. Мы, чехи так говорим: это — последний Габсбург, это — государь, который посадит себя на чешские штыки. Так мы говорим. Чехи!
И, растроганный их братским участием, Иржи продекламировал по-русски:
Красный петух зашумит крыльями
над Шенбрунном.
Вперьед, молодцы,
вперьед, сыны Чехии!
Императора поднимем на штыки!
Однажды Сергей спросил чеха, каковы успехи Владимира в скрипке. Иржи растекся в похвалах. Однако, тут же лукаво взглянув на Володю, оговорился чешской пословицей:
— Хвал, абыс непшехвалил! (Хвали, да не перехвали!)
Сказал, что если Володя будет посвящать скрипке по меньшей мере два часа в день, то скрипка станет его инструментом, покорится ему. А это самый гордый, самый непокорный инструмент на всем свете!
— Все будет, все будет! Если Володья запомнит: Бэз працэ нэйсоу колаче! (Не поработав — не будет калачей!) Ви поньял, Серьежа?
Сережа понял.
Владимир был на седьмом небе от счастья, что старший брат благосклонен к его чеху.
Благосклонность к его чеху проявила совсем неожиданно для Володи и Кира Кошанская. Бывая у Сергея, она увидала Иржи Прохазку; познакомились; он ей понравился; она ему — тоже.
Иржи хорошо знал французский язык. Но в этом захолустном сибирском городке, да еще военнопленному, чьи знакомства среди русских были все же ограничены, ему очень редко удавалось беседовать с кем-либо по-французски.
Кира французским языком владела в совершенстве. Английским — похуже. А вообще, у нее прямо-таки жадность какая-то была к изучению иностранных языков и несомненные способности.
Узнав, что она свободно говорит по-французски, Иржи Прохазка был обрадован, как дитя.
— О-о! Выборне! (Отлично!) — слышались его восхищенные возгласы.
И о чем только они с нею не переговорили в тот вечер.
Кира высказала сожаление, что не знает чешского.
— Это у вас бистро пойдет! Вы — лингвистка. Наша речь и ваша речь… — Тут он затруднился, подыскивая сравнение. Нашел и обрадовался… — То соу сэстры!..
Кира много смеялась. Уроки чешской речи тогда же и начались. Успехи она оказала и вправду большие, но с произношением и ей пришлось немало-таки побиться. При встречах между ними установилась одна привычная шутка. Ошибаясь в произношении, Кира грозила Иржи пальцем и хмурила брови, передразнивая:
— Ну, конечно, русская речь и чешская речь — то соу сэстры!
Прохазка смеялся и осыпал ее похвалами:
— Вы имеетэ совсэм наш виговор. Еще чуточку, чуточку, и вы будэтэ настоящая пражанка. То йе йиста вьец!.. (Это действительно так!..)
Сближала их очень и музыка. Порой они играли в четыре руки. Кира знала некоторые вещи и Дворжака, и Сметаны, в чем он с гордостью и убедился. Но она попросила его, чтобы он ознакомил ее с чешскими песнями. Теперь, при встрече с ним, она приветствовала его словами чешской песенки:
— Красную ружичку (розочку), красную ружичку я тебье дарью!
Володя был горд за своего чеха!
Одно только огорчало его: мамочка, мгновение подумав, наотрез отказала ему в жалобной его просьбе, чтобы как-нибудь пригласить Иржи к обеду.
— Мамочка! Я понимаю: он — военнопленный, но ведь он же у них был офицером. А до военной службы он там, в Праге, уже дирижировал большим оркестром. Он, как скрипач, выступал даже в пражской филармонии, а это ты знаешь какая честь! Ну что, что он пленный? Они, чехи, если разобраться, и непленные. Они сами переходили на нашу сторону. Целыми полками переходили. Они ведь чехи, а не австрийцы. И против России они воевать совсем не хотят. А Австрию они ненавидят… Мамочка, а?
— Нет, Володенька, нет. И не расстраивай меня, пожалуйста, не приставай!
Ушла. И на уроках ихних ни разу не присутствовала. Все переговоры с чехом поручила Сергею.
И все-таки, все-таки Иржи еще раз увидел лицом к лицу эту женщину.
Был солнечный зимний день. Накануне, с ночи, нападало много снегу. Пухлое, мягкое блистание снегов, свет солнца придавали праздничный вид всей Троицкой улице, главной улице городка, по тротуару которой шел Иржи со своей скрипкой в футляре — на сыгровку в офицерское собрание.
Он шел неторопливо. Было тепло. Отрадно было дышать. Думалось о родине, о матери, о сестренке — милой Боженке.
Шел и смотрел мечтательно на ясные, огромно-цельные стекла магазинов, на большие стеклянные шары, чем-то ярко-красным и синим налитые, в витринах аптек; на обширный деревянный серый шатер городского цирка с кричащими желто-красными афишами, на сверкающие под солнцем золотые кресты собора…
Мало в этот час было проезжающих на заснеженной главной улице. Обозы по ней не пропускались: городовым приказано было сразу от моста через Тобол заворачивать их на другие, глухие улицы и переулки. Изредка офицер на извозчике, заломив серую каракулевую папаху, заслоняя изящно рукою в кожаной перчатке озябшее ухо… И опять — никого.
Вот вывалила из переулка рота запасных, добротно одетая, в солдатских папахах, в тяжелых сапогах. Молодой поручик, ловко ступая спиною вперед, лицом к солдатам, взмахнул рукою, подавая знак песенникам, и на всю улицу грянула и залихватская, и тоскливая, и, пожалуй, наилюбимейшая солдатская:
Мы случайно с тобой повстречались.
Много было в обоих огня.
Мы не долго в сомненьях терялись:
Скоро ты полюбила меня!..
Взмыли, залились тенора. Прохожие заостанавливались. Отцовски-жалостно смотрели на поющих солдат.
Засмотрелся и он.
Вдруг навстречу ему, навстречу солдатам, замедлив из-за них свой размашистый бег, словно из воздуха взялся, ниоткуда, серый в яблоках, под голубой сеткой.
А на высоких, крутого изгиба, санках-голубках — снова она, женщина в меховой шубке, — теперь-то он знал, что это мама Владимира — крупная, царственно-спокойная, с большими изголуба-серыми глазами, гордо созерцающая мир.
И снова — Сэвэрни кньежна (княгиня Севера)! — невольно, как-то само собою, прозвучало в душе бедного чеха.
Когда Иржи очнулся от своего оцепенения и оглянулся, только облако искрящейся на солнце снежной пыли за уносящимся вдоль улицы рысаком вставало вдали.
Зимою, на мельнице, Шатров вставал затемно. В одиночестве, на своей половине, никого не обеспокоив, выпивал чашку крепкого кофе, завтракал и выходил на хозяйственный свой дозор — в короткой меховой куртке и в шапке, с электрическим фонариком в кармане и тяжелой, суковатой, железного дерева палкой в руке — хозяйственно-властный, зоркий, сосредоточенный, скорый в своих реше