Шатровы — страница 59 из 65

И сколько, сколько раз был он близок к тому! И — молчал, молчал! Не из трусости перед женой и не из боязни, как бывает в других супружествах, «семейного скандала», слухов и пересудов в обществе, — нет, но, едва только пытался представить себе, что будет с нею, когда узнает, так сейчас же стынула у него душа от ужаса за нее. «Нет, только не сейчас. Пусть когда-нибудь, когда-нибудь, там… Пусть догадывается, подозревает, пусть узнает даже, только не из его уст!..»

И вспомнился ему невольно при этом старик Евлаша — тот самый, у которого они остановились на ночь тогда с Еленой Федоровной. С каким ведь веселым полупрезрением, с каким брезгливым любопытством смотрел он, Шатров, на его присунувшуюся чуть не вплотную смугло-маслянистую рожу: «Что делать, Арсений Тихонович, что делать! Кто из нас без греха?!» И это блудливо-угодливое, как бы ставящее их на одну доску, делающее их как бы соумышленниками: «Не всяку правду жене сказывай!»

Да! Этой «правды» так и не смог сказать своей Ольге он — Арсений Шатров!

Из чужих уст, не из его, узнала Ольга Александровна обо всем. И как просто, как грубо, безжалостно было обнажено все и раскрыто перед нею!

Случилось это ранней, светлой осенью прошлого года. Он уговорил ее хотя бы на недельку приехать, захватить последние ясные и теплые дни отдохнуть хоть немного от своего госпиталя: от стонов раненых, от бинтов, от жесткого звяка хирургических инструментов, кидаемых в эмалированные тазы, полные окровавленной марли, от всепроникающего запаха йодоформа…

Стояло бабье паутинное лето — солнечный, чуть не жаркий день сентября. Она возвращалась из-за реки с прогулки, надышавшись вволю. Скошенные луга, светло-пустынные, окутаны были там и сям сверкающим на солнце паутинником. Отдельные нити его носились и в воздухе, то становясь невидимыми, а то снова на миг взблескивая и обозначаясь. Босоногая стая мальчишек — все почему-то белоголовые, — бесстрашно ступая и прыгая по колючему жнивью, старалась поймать их и звонко кричала, поглядывая на Ольгу Александровну: «Вот бабье лето, бабье лето летает!»

И ей тогда грустно подумалось: «Да!.. Вот и мое «бабье лето» кончится скоро!..»

Перейдя большой, затем малый мост, она довольно долго шла тесной и длинной улицею помольских распряженных возов с поднятыми к небу оглоблями.

На возах, а местами вокруг них, толпился кучками беседующий меж собою народ. Издали ощутим был в свежем воздухе запах махорочного дымка.

Слышались взрывы мужского хохота, озорные шутки и взаимные поддразнивания: между крестьянами и казаками, между «челдонами» и «расейцами».

В последние месяцы явно поприбавилось среди помольцев мужчин, и еще нестарых, иные — в солдатских трепаных шинелях, и Ольга Александровна знала — муж объяснил ей, — что это вовсе не отпускники из армии, а самовольно бежавшие, попросту говоря, дезертиры. Местные урядники, да и начальство из города, наезжающее в деревню, предпочитают не замечать: страшатся за свою жизнь! Почти каждый из этих солдат унес с фронта или из тыловой части, откуда ушел, винтовку без штыка или — наган.

Уж были случаи убийств в уезде: там — станового, там — урядника, а там — волостного писаря или старшины, если только они проявляли излишнее рвение в поимке дезертиров, давали списки или помогали команде, высылаемой воинским начальником, вылавливать и арестовывать их…

…Ольга Александровна шла спокойно. Она привыкла к солдатской среде у себя в госпитале, а потом ведь у них, на шатровской мельнице, пока, слава богу, не было еще ни одного столкновения с этими людьми.

Сычов, Панкратий Гаврилович, — тот жаловался, что ему, когда шел к себе на мельницу вечерком, вот так же, между возами, запустили острым камнем в голову, рассекли бровь: «Счастье, что череп не пробили, глаза не лишился! А кровью все лицо залило! Кто кинул — поди дознайся!»

…Проходя тесной улицею возов, Ольга Александровна иных, кто постарше, приветствовала первая. Иные — сами здоровались.

И вот тогда-то и донеслись до нее страшные те, роковые слова, что навеки, до гробовой доски, исковеркали и осквернили ее жизнь!

Сначала один из голосов, по-мужицки просто и грубовато, выразил чувственное свое восхищение всеми ее статями и красотой.

Ольга Александровна ничуть не была шокирована этим: наслышалась она, ненароком, и у себя в госпитале, от выздоравливающих солдатиков, таких вот, из-под самого сердца вырвавшихся мужских одобрений своей красоте! Что с ними сделаешь!

Усмехнулась только. Да убыстрила шаг.

Другой голос из-за возов попытался, однако, как бы умерить похвалу:

— Что и говорить! Да только ведь с лица не воду пить — умела бы пирог слепить!

— Ну, этой пироги лепить не приходится: за нее слепят. Ей — только кушай, пожалуйста! Ишь, видать, апетиту нагуливала… за речкой!

И снова — первый голос:

— Да-а, робята, от этакой бабы, кажись бы, и ввек не отошел, а он, муженек-то ее, гляди-кась, на чужу жену кинулся… на лесничеву!

Молчание — и затем хриплые мужские возгласы возбужденного любопытства и недоверия:

— Полно тебе!

— Не выдумывай!

Последовало уверенное, и сквозь обиду, возражение:

— Сам ее видал… Ту, лесничева-то жену… Не знаю только, как звать… Уж видать было, что в тягости… А бабы и говорят, смотрят на нее — они, бабы, все вперед всех знают! — ишь, говорят, гордо ходит, а даром, что не от мужа и понесла! Шатровское носит!

Молчание. И сквозь тяжелый чей-то вздох до слуха Ольги Александровны донеслось:

— Все может быть, все может быть! Тут ведь как знать? Только раньше не слыхать было про него: некидкой был на баб!

— Да вот же! Ну, сами знаете: в чужу бабу черт ложку меду положил.

Засмеялись.

И чей-то — назидательно, голос постарше:

— Да оно, конешно… Бабы не избегнешь, а греха не избежишь! — И добавил, озлобленно пророчествуя: — Только ведь чужу пашенку пахать понапрасну семена терять!

С таковым изречением старинной житейской мудрости все, по-видимому, согласились, даже и тот, самый молодой голос, что начинал:

— Точно! А только и та хороша, еретица!

— Не была бы хороша, разве бы старый Шатров позарился!

— Все может быть! Мир — не без притчи. А что мы будем чужи грехи разбирать — свои не оберешь! А вот давайте-ка возы подвигать поближе к мельнице, а то как раз очередь потеряем: казачишки живо отсадят, поди потом тяжись с ними. Нынче и хозяина не послушают, не то что засыпку али мастера!

…В тот же день, без объяснений с мужем, сославшись на неотложные, но позабытые дела по госпиталю, Ольга Александровна уехала в город.

О как легко стало, какое вдруг единодушие объяло всех оставшихся после ухода Кедрова шатровских гостей на этом своеобразном, но и столь обычном в те времена домашнем митинге!

Привычный трибун гостиных, Анатолий Витальевич решительно стал забирать верх.

В домах, где он бывал, его звали «наша Шехерезада».

Если бы, к примеру сказать, зашла речь о Ноевом ковчеге, то хотя Анатолий Витальевич, само собою разумеется, не стал бы выдавать себя за участника сего беспримерного «рейса», но, однако, он с поразительной точностью мог сообщить озадаченным слушателям, что этот праотец всех кораблей имел в длину сто семьдесят пять и три десятых метра, в ширину двадцать девять, высота же ковчега была семнадцать с половиною метра.

Словно бы сам рулеткой измерил!

Нечего и говорить, что в древнеримском сенате он, широко эрудированный правовед, влюбленный в римское право, был как у себя дома!

Латынь юриста он знал превосходно. Любил озадачивать своих противников к месту приведенной цитатой, однако следует отдать ему справедливость: учтивость его в обществе простиралась настолько, что он вперед произносил русский перевод, а затем уже самое цитату.

Приняв на себя юрисконсульство у Шатрова, Анатолий Витальевич лучшего и не искал. Ширился размах предприятий у многозамышляющего, все набирающего и набирающего силу, да и удачливого урало-сибирского промышленника, щедрого к высшим своим служащим, возрастало и вознаграждение юриста. Хозяин помимо оклада время от времени вручал ему крупные суммы поощрительного и наградного порядка, — Кошанский отнюдь не стыдился их принимать: он называл это «тантьемой» и обычно вскоре уезжал в Петербург, в Москву или на курорт — до войны на какой-либо заграничный, и тогда дочь сопровождала его. В Петербург же, а после — в Петроград, или же в Москву он почему-то предпочитал уезжать один. Быть может, она стесняла его: Кошанский, как знали все, вращался там в больших политических кругах, среди депутатов Государственной думы, и даже был слух, что сам Павел Милюков намечает его кандидатом на пост руководителя всесибирского комитета партии кадетов: новое, после революции данное ей, название — партия «Народной свободы» — никак не внедрялось в общественный обиход!

…Когда хозяин, проводив Кедрова, вернулся к гостям, Анатолий Витальевич был в самом, как говорится, разгаре своего рассказа о том, как выпало ему счастье получить гостевой билет на все три дня Московского совещания от Ариадны Владимировны Тырковой. Видя, что не знают, кто это такая, он пояснил:

— О! Это ведущая ось нашей партии — партии каде, или, как теперь принято нас именовать, угождая духу времени, — партии «Народной свободы». Ариадна Владимировна — бессменный секретарь нашего цека. Правая рука Павла Николаевича. Впрочем, судя по некоторым данным, между ними за последнее время пробежала черная… кошечка, скажем мягко. Причины? Боюсь, что обычные… — Тут он коснулся перстами сердца. — То есть, обычные, какие устанавливаются между обожаемым шефом и обожающей его помощницей, вернее бессменной спутницей и оберегательницей. Ариадна Владимировна — дама очаровательнейшая. Но… единовластная! А что касается шефа нашей партии, Павла Николаевича Милюкова, то… — Тут Кошанский в некотором затруднении покосился на Володю. — Как бы это вам изъяснить?.. То я бы сказал, — парафразою, конечно, как вы сами понимаете! — его в высшей степени