Шаутбенахт — страница 18 из 64

Куда тоскливей встречать свой конец одному. Он стоял, прислонившись спиной к стенке; глаза, видевшие наготу моей жены — и все с полного ее на то соизволения, — были полуприкрыты, руки, проклятые — они ее касались, были безвольно опущены в карманы пиджака, никаких попыток спастись он не предпринимал. Возможно, мешал петушиный гонор: давешний петух — и как мокрая курица. Возможно, что шок. Но если ты — как я, если моей породы, берегись! Быть растоптану тебе. Я опустил свое оружие… и потом, когда отнимают у самки самца, разве одним этим уже недостаточно мстят ей — за полное на то соизволение? Но я тонкая штучка. И сейчас мне представится случай доказать это, если только… ну, а что, собственно, «если только», — если только прежняя жизнь со всеми ее унижениями так ничего и не доказала? Была «тьфу»? Итак, я еще удивлю почтенную публику.

Пивко посасываем (finale)

У двери в сетке стояло несколько пустых бутылок из-под «мальта», она покупала мне этот квас — чтоб я пил его на своих побывках. Бутылки стояли на видном месте (приготовила, чтоб сдать), вот солдат их и увидел. Очевидно, на том свете я буду часто задаваться вопросом, как повел бы себя, не окажись их под рукой. Может, все сложилось бы иначе? Но бутылки оказались под рукой. Мысль мелькнула, и изъеденное болью нутро мое озарилось ею. Тут зверь-мазохист, счастливый, запел еще громче: «Как! Как могла она, и кого — тебя (те-бя! — вторило эхо, словно окончательно втолковывая), обманывать тебя (те-бя!), который так раним, так остро чувствует малейшую обиду (это ее слова! — Ты, мой мальчик, обо что угодно можешь порезаться, я всегда так волнуюсь за тебя. — Волнуется — так-то она волнуется…)». И схватил он тогда бутылку и хряснул ею о дверь — как неоднократно поступали многоопытные злодеи в кино, но, видно, на то и многоопытны были, чтобы разбивать бутылки с первого раза, а себе оставлять коронованные зазубринами горлышки. У меня не получилось… Вторая попытка? А не буду смешон? Я нагнулся — и с размаху ударил о каменную плитку пола (нырнул и вынырнул). Сразу бы так. Все равно вышло некартинно, отбилось донышко, но, в конце концов, здесь не Голливуд — только удлинит руку. Зеркало докладывало, что врагам предстоит иметь дело со скорбным мстителем (от нескончаемых вздохов лицо запотело, так что не мешало бы протереть тряпкой), с винтовкою в одной безжалостной руке и с оружием, грозящим изувечить на особый, скверный манер, в другой. Ее-то, эту руку, я вытянул перед собою торжественно, словно сейчас будет зажжен олимпийский факел, и так двинулся на него. «Пу! Пу!» — прыгаю я вокруг него злым разбойником, который хочет прежде поизмываться над своей жертвой и тычет ей прямо в нос стеклом. «Пу! Пу!» Каждый такой тычок, когда острие едва не касается лица, сопровождает каннибальский выкрик, который вряд ли способен расположить кого-либо в мою пользу. Так кокетничаю я со своей зверушкой, для вящего ее удовольствия снабжаю этого «кого-либо» фальшивыми козырями. Ничего, ничего.

Пивко посасываем (finale)

— Леонид! Ты зверствуешь.

О гордая натура, наконец ты превозмогла свой ужас, только не воображай, пожалуйста, что я раздуваю меха твоего благородства бескорыстно, — а вообще-то, конечно, зверствую, раз выхаживаю зверька — догадалась.

— А! — внезапно я швыряю винтовку еще одному гордому… даже не пискнувшему. От неожиданности он хватает ее, шестикилограммовую, — исключительно от неожиданности. На моем лице не дрогнет ни мускул. Глаза-щелки. Теперь я уже не на шутку стеклянными зубьями целю ему в глаза. Зеркало доносит, что вдова моя прикусила палец, согнутый крючком, пускай полюбуется, как он будет меня убивать. Я замахнулся. Грянул выстрел. Нет, батенька, шуточки шуточками, а шею мыть надо. Расквасил, видите ли, бутылку в углу. Так просто ты не отделаешься. Впрочем, я спокоен — сказавший «а» скажет и «б». Нервишки-то сдали, раз пальнул. Интересно, какими мыслями твоя головушка сейчас пробавляется? Чего доброго, ты еще, негодяй, решил запугать меня: стреляю в воздух, стреляю в ноги, стреляю… этот сценарий и нами неплохо усвоен, по нему-то и ставим. Или нет, твоя голова — это неинтересно, ту подайте нам, призрачноокую, ту, что уже сейчас готова съесть свой палец. То-то еще будет, душа моя.

Пивко посасываем (finale)

Что это? Что я вижу? Он самым постыдным образом пытается удрать. Не хочет проливать мою кровь. Нет, гуманисты — не те, кто удирает с винтовками, а те, кто их в руки не берет. Почему не бросил винтовку на пол? Задумал украсть? Я спешно снаряжаю и второй свой кулак — благо осколков кругом, как по верху двухметрового забора, — и ястребом устремляюсь на него: оба клюва на высоте его глаз, нет такой силы в мире, которая способна им помешать вонзиться глубоко-глубоко… Во всяком случае, так должно было казаться тому, кто, без сомнения, вооружен, помимо чужого «рамата», еще теориями г-на Сартра, основательно потрудившегося над проблемой выбора. Выбор? Выбор сделан — в меня! Она вскрикнула.

Пивко посасываем (finale)

О-о, какая это сладость, кто бы знал. Так хочется повторить все еще раз и видеть при этом ее лицо. Но я не могу. Я упал на колени и обхватил его ноги. Телезрителю еще могло показаться, что я молю о пощаде, ведь я плачу — даром что руки мои по-прежнему как два стимфалийских клюва. Да, я заплакал, сразу после выстрела, — оттого, что впервые в меня проникла пуля, до сих пор мое тело было гладким, его ни разу не касался нож хирурга, даже глубоких порезов с обильным кровотечением я не знал, а теперь сразу вот такое, теперь у меня в животе, в какой-нибудь складочке — я же согнулся, а когда я сгибаюсь, то на животе образуются складки, — например, в той, в которой с детства любит прятаться мой пупок, появилась дырочка величиной с горошину, что уже само по себе непоправимо, что уже не из области грез, а настоящая взрослая дырочка, одинаково страшная и для такого неженки, как я, и для настоящего мужчины. А еще заплакал, горько-горько, оттого что представил себе, каково ей — как яд непоправимости проникает в ее сердце, а также от досады, что вопреки всему еще, может быть, не поздно и только зверь во мне все крутит и крутит, сам же скулит, а остановиться не может. Да еще лицо, даже не столько оно, как глаза: зеркало, хоть и большое, не висело так низко, чтобы можно было видеть лицо целиком, — и в нем отражались лишь глаза мои да лоб. И вот то, как смотрели эти глаза, потрясло меня больше всего. А ее я уже не видел. Я обнимал его колени, и, поневоле сгибаясь, они упирались в мой живот: мне это было необходимо, чтоб зажать рану — поскольку руки мои были заняты. Совершенно внезапно для него (ведь «стреляю в воздух, стреляю в ноги, стреляю…» мы еще не исчерпали до конца) я поймал ртом ствол. Будь он живой — а горячим он был вполне, — я бы его откусил. А так только сломал себе все передние зубы. Мушка и обломки зубов сцепились, как шестеренки. Тут появился краснопузый, который «пивко посасывал» и раз уже посмеялся надо мной. Он прохрюкал: «А все равно шею мыть надо», — и исчез. Я попытался бросить взгляд на нее, но от невольного поворота головы металлическая трубка моментально уехала за щеку, и та оттопырилась, словно у меня во рту была карамелька. Я поспешил придать голове прежнее положение. На миг мои и его глаза встретились, и мне почудилась в них знакомая боль, на которую прав он не имел никаких, но я приписал это моим стеклянным когтям, которые намертво, через брюки, вонзились ему в ноги, в те славные места позади коленок.

Пивко…

Произвожу окончательный подсчет быстро тающих сил: до лица не дотянуться — горло в пределах досягаемости, не надо ни приподыматься, ничего, лишь воздеть руки к небу — к сведению: он тоже сдал, может высвободиться — не делает — ствол соскользнул бы по деснам, как по маслу, — зубы раскрошились до основания — весьма сомнительное лицо в зеркале.

Словно два Андреевских стяга при Цусиме, словно жених и невеста, оба в белом, словно два Посейдона, с трезубцем каждый, взмыли вверх мои руки. Я и не метился-то. Даже не посмотрел, как в полуметре от носа чужой указательный палец произведет решающее в моей жизни перемещение. Весь остаток сил, весь жар моей души потратил я на то, чтоб поворотить глазные яблоки сверх отпущенного им еще на миллионную частичку градуса. И ведь, заскрипев, они, вытаращенные, повернулись, и уголками я увидел ее — так надо же, чтоб именно в этот момент она закрыла лицо руками.

Разум гаснет

Лето 1974

Бейт-Джубрин

ПЕРЕВЕРНУТЫЙ БУКЕТОчерк

Это я… да нет же, я не с того света говорю… я находился тогда в подпитии и опоздал на самолет… а теперь я уже здесь… да, сижу в аэропорту без гроша. Так что заберите меня отсюда… что? уже идете?

Из телефонного разговора

Ну а коль идете, так и идите с миром.

Авторская ремарка

ВСТУПЛЕНИЕНезабудки

«Парень с девкой расставалися, девка ох как убивалася…» Если это положить на музыку…

…то со дна морского всплывет затонувшая страна. Море зовется Морем Слез. Мелодия принадлежит Рахманинову («Симфонические танцы», ор. 95, 1939 г.). Из белокаменной Америки тридцатых годов — такой уж она представлялась мне до четырнадцати лет, — над крышами небоскребов качаются тихие блюзы, и все белым-бело: штаны на неграх, расисты, океанские теплоходы — именно оттуда, из-за океана, смотрел Сергей Васильевич на Русь-Россию и видел ее белою-пребелою.

— Ну а как обстоит с вашей тоской по затонувшей стране? Или, нисходя к родному берегу, вы остановились на полпути? Затосковали по тоске Сергея Васильевича, но не пошла мысль ваша плавучая дальше Америки, хотя прямой путь на московское подводное царство — Господи спаси люди Твоя — оттуда.