Но что тут началось! Нет, этого не передать никакими словами — так в улье, шумящем вкруг раненой матки, снует озабоченный рой. Отбить «матку» возможности не было, но под ноги кидались, голосили, взвизгивали — отбрасываемые пинками, и снова кидались, укладывались на ступеньки. Пытались даже, не в пример иным робким ученикам, взойти за нею следом на Голгофу, — но башмак, лягнувший Науку в голову, сбросил ее с лестницы, у основания которой в результате образовалась груда тел. Бабы скулили, плакали, причитали, а громче всех — просто визжала, не переставая, — осиротевшая Наука — Вера Костина. Оттого шея у нее сделалась жилистая, багровая, высоцкая. В этом нечленораздельном визге с трудом можно было разобрать пожелание, равное по безнадежности лишь исступлению, с которым оно повторялось: «Меня возьмите вместо!!! Меня возьмите вместо!!! Меня возьмите вместо!!!»
Юра же испытывал безграничное чувство счастья. Разум его в этом не участвовал — здравомыслие повелело бы ему выть с тоски: не сейчас, так через час; но, возможно, поэтому столь упоительным, чистым, «платоническим» было это счастье. Беспричинное счастье — в сущности, благодать Божья, маленький рай, в котором нет места своекорыстию (если не счесть своекорыстным желание жить). Вспышка такого счастья, не обязанного никаким внешним обстоятельствам, начисто лишена злорадства по отношению к чему-либо или кому-либо. О простом человеческом счастье (в кавычках и без), возникающем из чувства нормальной удовлетворенности, такого не скажешь. Как нормальная любовь всегда глядит в постель, так нормальное счастье всегда чуточку злорадствует, спросите у любого фрейдиста. Потому на сей раз Юре и не согревала душу чужая беда, хотя как еврей он просто обязан был этих блядских антисемиток ненавидеть — желать, чтоб они сгинули вслед за своей дорогой тетей Дусей, тогда как сам он благополучно возвратится в свою дорогую Беэр-Шеву.
Радуясь, что жив, то есть ну совершенно беспричинно, ибо любой козел этому может радоваться, Юра смотрел в окно. Жюльверновская батисфера плыла над измыслившим ее городом. Сколько ни длился день, а все светло. Правда, какая-то рыхлость в воздухе уже замечалась, Юра ее замечал: дымка не дымка, складка не складка — возраст дня давал себя знать. Здесь уж никакая косметика, никакие ухищрения не спасут дела. Остановить наступление ночи мог бы только Иисус Навин — но Юра о таком деятеле даже не слыхал, даром что произносил это имя бессчетное количество раз: Рамат Иешуа Бен-Нун называлось место, где он жил.
Беспричинная радость не может быть долгой — Юрина сменилась, однако, не экзальтацией, как это, порой, случается с жертвами политического террора, например, двумястами годами раньше и тремястами метрами ниже это произошло с Камиллом Демуленом — по пути на площадь Бастилии… должно быть, вон там… такая выемка… Юра отвернулся резко — сейчас туда сбросят. И снова увидел распростертых на полу говномесилок. Безразличные к собственной судьбе, они оплакивали свою священную корову горше, чем эфиопы — Мемнона. Еще бы, предстояло их превращение в птиц!
Оно настало. «Номер третий» — а следом и «второй», и «первый», — сбежав по лестнице, ногами распихивали павших на лице свое. При этом их глотки издавали звуки, которые переводчица перевела ровным фашистским голосом (или убитым голосом?):
— Всем приказано подняться наверх.
Могла бы и не усердствовать: под ударами башмаков вектор задался сам собой — без лишних слов. Но каково было изумление несчастных, когда наверху увидали они тушу Трушиной. Тетя Дуся полусидела-полулежала-полустояла — целая-невредимая и — веселая, не скажешь, конечно, но, во всяком случае, шевелившая жабрами. Она была так необъятна и тяжела, что поднять ее, затолкать в дыру в сетке не представлялось возможным. Судя по художествам на тети-Дусиной физиономии, террористы нашли способ вознаградить себя за эту неудачу.
— Тетя Дуся… — прошептала Наука. — Тетя Дуся… — шептала она, как блаженная. Увидеть Неаполь и умереть — тетя Дуся была ее Неаполь, террористы, наверное, оттого и пренебрегли ею (неинтересно), а приглядели Чувашеву: Чувашева дрожала — рыжая, жирная… Жирные кому угодно противны! И тем не менее это же ее и выручило: подождет, после Трушиной еще не отдышались.
Не получилось из Чувашевой Жар-Птицы, Огненного Ангела, — правда, светло еще было. Зато Валя Петренко выглядела пушинкой — «легка на подъем» (они, конечно, своими ножницами могли проделать отверстие на любой высоте и не надсаживаться, но, когда сетка по бокам цела, труднее их атаковать — такова была их военная доктрина). Валя Петренко, схваченная за локотки, дерзко вскинула голову. Ни капли страха, только гордое презрение к палачам было написано на ее лице.
Орленок, Орленок, лети выше тучи
И солнце собою затми, —
пела она чуть срывающимся от подступивших к горлу слез голосом. Сама подтянулась на проволоке, а выбравшись наружу, встала во весь свой крошечный рост.
Тебя называли Орленком в отряде,
Враги называли Орлом.
Со смесью ужаса и восхищения следил за ней враг, а Валя, осторожно ступая по сетке, сама, безо всякого секатора, босиком в бессмертие вошла.
Не хочется думать о смерти, поверьте,
В тринадцать девических лет… —
звучало над городом Парижем.
— Ойче наш, ктурыщ ест в небе, — шептала в кулачки Зайончик.
— Теперь я хочу, — сказала Наука, рванувшись к дыре, и стала под нею, как под нимбом. — Прощай, тетя Дуся. Помни наш уговор.
Террористы ошарашенно взглянули на переводчицу, которая им перевела — во всяком случае, что-то сказала, на что «номер первый» совершенно истерически принялся хохотать. Наука желала себе самой что-то доказать — когда-то с Петренко у нее вышел спор, и она тогда уступила, испугавшись Валиного ножика…
Следом полезла Гордеева — тоже доказывать что-то, не себе, а другому человеку, — вся в пылающих пятнах, с сумасшедшиной на лице. Отраде, конечно, трын, но в другой раз Трушина бы кликнула ее Непогодушкой, Ненастьюшком и ублажила бы Настю. Всеобщая «матка», увы, была жестоко бита, и пуще того: не сбылось ничего, Ваал проиграл истинному Богу и мог только сетовать, повторяя: «О горе! Ох, мне! Достахся немилостивым сим рукам». Кончилось тем, что Гордеева схлопотала форвардский удар по голени и стала кататься от боли (а Науке уже хорошо было).
Юра боялся боли, — собственно, кто ее не боится. Но для того, кто свято верит, что «один раз живем», боль — единственное, что ему страшно в смерти. (Ах, не единственное? Все равно, сейчас нам не важны аргументы в пользу жизни вечный.) Предсмертные муки Григория Иваныча в Надиной передаче, жалкое зрелище, каковое являла собою Трушина, Гордеева, получившая на глазах у Юры отнюдь не понарошке, — и, глядишь, становится уже не до метафизических страхов — смерти, высоты. «Мне бы ваши заботы», — говорит Солженицын Западу. «Поскорее б да полегче б, — думал Юра буднично и просто. — Надо действовать послушно».
Он безразлично смотрел вниз — на привычно белевшие коробочки (коробочки? безразлично уже и ударение), на прямоугольник газона. Все надоело — он зевнул… он быстро посмотрел снова, съев зевок: странно, все было так и не так. Картинка для детей, где предлагают найти ошибку. Нашли: совершенно очевидно, что тень от шапито отдельным пятном лежит на траве, а не слилась с ним. Что это, уже начались мелкие погрешности в законах физики? Но Юра не был мистик. Демонстративно выражаемая лицом покорность — за которую ведь не может быть, чтобы не полагалось «поскорей да полегче», — сменилась иным, пускай мимолетным, интересом. Тень ползла по траве влево, слегка меняя форму. Значит, что дельфинариум, как бы это невероятно ни было, отделился от земли и продолжает плавно, почти незаметно на фоне изумрудного прямоугольника, подниматься. Дельфины спасали людей в море, но возможно ли, чтобы в воздухе они не прекращали своей благородной деятельности? У Юры дыхание сперло, маленький воздушный шарик в его груди салютовал огромному, спешившему ему на помощь. Там в гондоле сидели дельфины с лицами добрых сократов — обмундированные в форму десантников.
Он был первым, но не единственным, кто увидел это. Взлетевшему шапито, замаскированному под самого себя, не удалось остаться незамеченным. Вскоре террористы — один, другой, третий — в изумлении протирали глаза… Ну, для них-то это было однозначно: Бирнамский лес пошел на Дунсинан. Хитрость в духе израильтян — на сей раз она не удалась, их не застигнут врасплох. Хотели подлететь бесшумно? За кого же их держат — там, внизу? Совсем за безмозглых скотов? Сейчас спеси у вас поубавится.
Уже глаз не только не охватывал нарисованного на шаре целиком; уже даже с отдельными деталями шагаловской росписи — Эйфелевой башней, скрипкой, избушками, вверх тормашками летящим черноволосым Юриным двойником — не справлялся взгляд, упершийся в одно какое-то цветовое пятно. Террористы поставили перед собою всех своих пленников — пленниц, вернее. Ну и Юру, разумеется. Ввиду предстоявшего боя теперь к остальным присоединился четвертый.
Шар был близок к тому, чтобы сравниться с Орленком; он затмевал собою солнце — когда последовал огонь — по нему. Большой, да дурной, говорят. На несколько минут он действительно стал для парижан ярче солнца. Но и объятый пламенем, этот потомок монгольфьера продолжал оставаться мишенью для четверки ликующих террористов, пока не рухнул туда, откуда поднялся. Террористы, а с ними и «козлятушки-ребятушки», всем этим адом опаленные, оглушенные, провожали взглядом горящие лоскутья. Тут-то Юра якобы услышал голос, сказавший ему очень спокойно, очень внятно: ТИШКАВ. Юра подчинился, не рассуждая, — рухнул на пол, как скошенный автоматной очередью, опередив последнюю на считанные секунды. Ибо в следующий момент в спину террористам ударил отряд французских коммандос.
Операция была задумана блестяще, отвлекающий маневр удался гениально, что позволило саперам незаметно обезвредить взрывное устройство на последнем витке лестничного штопора. «Но, мсье-дам, — говорили французам израильские коллеги, — вы же стреляете как в гангстерских фильмах — вы не видели вчера случайно по телевизору американский боевик, как его… „Мертвые хранят свои тайны“? Во киношка!»