его-то римскую же кровь льют, награбят, наживутся, приедут сюда, наскажут, наврут, — им же триумф! Полубог!.. Не глядел бы!
Вителлий своё:
— Ну, всё-таки, знаешь… Гай Юлий… Цезарь…
— Ну, что такое Цезарь? Ну, скажи мне: что такое Цезарь?..
— Сенат постановил…
— И сенат — дурак!
Если весь народ дурак, откуда же сенату умным быть!
— Герой… Признан…
Вот дурачьё… «Признан».
Им к барану прицепи надпись:
— Тигр.
Будут смотреть на барана и говорить:
— Тигр!
И бояться!!!
Вот черни суд.
Тьфу! Даже противно!
С интересом ждал, когда за колесницей пойдут наёмные ругатели.
От этих всегда всю правду узнаешь.
Старый, хороший обычай.
А то всё «salve» да «ave», — надо же, чтоб кто-нибудь да правду сказал.
Эти всю правду выложат. За это им и деньги платят.
Ждал.
Что-то кричать будут?
Надеялся!
Я думал: «вор», «мошенник», «трус», «лгун», — а они:
— Граждане! Запирайте ваших жён! Плешивый соблазнитель въезжает в город!
Этот-то? Головастик? Гриб? Сморчок? Соблазнитель?
Воля ваша, по-моему, это, просто, реклама!
И ругателей теперь подкупать начали! Ни от кого правды не узнаешь!
После триумфа, чтоб показать Вителлию всю его глупость, — пригласил одного ругателя в винную торговлю.
Вителлий хотел непременно пригласить кого-нибудь из сотников.
— Про подвиги нам расскажет!
Вранья-то я не слыхал!
Я настоял на ругателе.
Зовут Курций.
Кипрское вино пьёт, как воду.
Думал, что хоть вино ему язык развяжет.
Что, хоть здесь-то, — между собутыльниками, — о Цезаре что-нибудь решительное скажет.
Должна же быть у человека совесть.
Подливаю, да подливаю:
— Ну, слушай! — говорю, — Юпитером заклинаю! Ну, очисти совесть! Здесь никто не слышит! Ну, скажи! Ну, что знаешь про Цезаря дурного? Мошенник Цезарь или нет?
Куда тебе!
— Зачем! — говорит, — то дело публичное! Это я всенародно, за колесницей, его ругаю. За это деньги платят! А по совести…
За голову я схватился:
— Да разве его так по совести бы ругать следовало!
— Кричу, что велят, — а по совести говоря, по убеждению… Прямо скажу… ничего дурного сказать не могу… Герой, что говорить… сын победы!
Даже глиняный кувшин со злости разбил!
Ну, разве не ясно, что подкуплен?
За угощение даже правды сказать не хочет!
Ясно, подкуплен!
Вителлий, — тоже, дурак, к вину присосался:
— Ну, что? — говорит. — Видишь? Вот! Моя правда была! Видишь?
Что я вижу?
Вижу, что ты дурак!
И что все вы дураки!
И больше ничего не вижу!
Вителлия заставил за угощение платить.
Дураки пусть и платят.
В тот день, когда убили Цезаря, — имел нравственное удовлетворение.
— Что? — говорю, — не говорил я вам, что этот человек плохо кончит?
И Вителлий, и все соседи отнеслись ко мне с глубоким уважением:
— Марцелл был прав!
Пошёл говор:
— Марцелл, когда ещё плохой конец всему этому предсказывал!
Теперь меня за провидца готовы были считать.
— То-то! А когда умный человек говорил, — не слушали.
— Цезарь… полубог…
Вот тебе и полубог!
Какие там Цезари! Никаких Цезарей!
Всё одни выдумки:
— Цезари… герои… полубоги.
Никаких ни Цезарей, ни героев, ни полубогов!
Все равны.
Я республиканец.
Во второй раз я жил вскоре.
При августе Нероне.
В этот раз меня звали Гаем.
Я жил на берегу Тибра и имел небольшой участок земли в Кампанье.
Жил, слава богам, и в эти времена недурно.
Одни были в восторге:
— Весёлые времена!
Другие говорили мрачно:
— Печальные времена!
А по моему, времена, как времена! Ничего особенного!
Точно так же пили, ели, спали, — как и всегда. Женщины родили детей, мужчины болтали вздор.
Никакой разницы!
Я ходил в цирк, когда пускали бесплатно.
Не скажу, чтобы эти игры мне доставляли удовольствие.
В душе я всегда относился к ним с порицанием.
Конечно, в душе… Зачем болтать?
На самом деле, такие ли теперь времена, чтоб людей травить дикими зверями, распинать на крестах или жечь на факелы?
К рабу на рынке приступа нет!
Я не говорю уже о греках-рабах.
Грек — это уж роскошь.
Не люблю я греков. Грек и двухсот плетей не выдержит.
Это вещь нежная. Баловство, а не раб!
Греки — это для матрон, для франтих. Статуи с них делать, спальни им купидонами расписывать, стихи в их честь сочинять.
Греки это в роде… собаки такие бывают, тонкие, голые, на длинных ногах, постоянно дрожат, в тепле их держат!
Я говорю о предметах первой необходимости. О рабочем рабе.
Что в хозяйстве нужно. Без чего не проживёшь.
Не говорю уже о рабе хорошей породы, — о каком-нибудь этаком германце здоровенном, или галле, — на мускулы посмотришь, залюбуешься: лошадь!
Куда там!
Этакую роскошь могут себе только большие хозяйства позволять!
Скиф-болван, — и к тому не приступишься! Сириец паршивенький, — и к тому приступа нет.
Приходится пробавляться бабами, рабынями. От них хоть приплод!
Всё-таки каждый год маленького продашь, что-нибудь да выручишь!
А иная, — старательная, — смотришь, и двух принесёт.
(Эти малыши идут на откармливание мурен. Недурные цены любители поесть дают!).
И так везде, во всех хозяйствах.
Смотришь, — где прежде германцами землю обрабатывали, — теперь на баб перешли.
И в этакое-то время столько добра уничтожать?!
Для чего?! Для удовольствия?!
Разве можно так к людям относиться, — когда весь Рим без рабов, как без рук?!
Здоровеннейший малый, — а его льву на съедение дают.
Смотреть жалко. Слёзы на глаза навёртываются.
Работать бы мог.
Конечно, я ходил на игры.
Все ходят. Отчего ж и не пойти, раз бесплатно.
Но возмущался.
И вот однажды, когда я смотрел и возмущался:
— Что делают! Что делают! Смотрите! Обсмолили да зажгли!
Что от него света, что ли, больше?
Что орёт он, когда горит?
Так из-за этого христианина губить?!
Когда я смотрел и возмущался, — Публий, мой сосед по дому, крепко сжал мне руку.
— Тебя это возмущает, Гай?!
— А тебя нет?!
— Я слов не нахожу, чтоб высказать своё негодование! Так поступать с христианами!
— Разумеется. И христианин может работать! Продали бы.
Публий посмотрел на меня странно.
— Я по поводу жестокости, Гай! Несчастные жертвы! Мученики!
— Ну, это положим!.. Они христиане!
— Что ж из этого, Гай? Что ж из этого? За это мучить?
— Сами виноваты! Зачем они христиане!
— Гай, да, ведь, это глупости всё, вздор, сказки, — что про них рассказывают! Ведь, это для того, чтоб возбудить чернь против них! Дикую, тёмную, невежественную чернь! Будто они предаются разврату, убивают детей, пьют кровь! Ведь, пойми ты, это религия! Новая религия, Гай! Религия, как всякая другая! Какая религия предписывает дурное?
— Тем хуже. Зачем исповедуют такую религию, за которую полагается казнь? Слава бессмертным богам! На свете много безопасных религий, за которые ничего не бывает. Выбирай любую и исповедуй. Зачем же ещё новые выдумывать?
Публий смотрел на меня, вытаращив глаза.
И взгляд у него горел, словно Публий был в лихорадке.
— Да ты знаешь ли, Гай, это новое учение? Ты говоришь так потому, что его не знаешь!
— А ты знаешь, Публий?
— Да, я знаю. Я знаю!
— Вот что, Публий! — сказал я ему холодно и сухо.
Я умею, когда нужно, как ножом отрезать.
— Ты можешь знать, что тебе угодно. Но что знаешь, — знай про себя. Я узнавать таких учений, за которые полагается казнь, не желаю. Понял? Видишь, — вон ликтор с прутьями! Понимаешь?
Приказал жене, чтоб она с Публиевой женой прекратила знакомство. И дети чтоб не играли с детьми Публия.
Кто бережёт себя, того берегут боги.
Так-то!
Пусть люди, выдумывающие новые религии, отправляются к зверям.
Я запрещённых учений не знал, не знаю и знать никогда не буду!
В третий раз я жил во времена Крестовых походов.
Трудные были времена.
Но жить можно.
Умному человеку всегда жить можно.
Бароны грабили.
Но бароны меня, я — мужика.
Так оно и шло.
На всём свете так. Рыба ест червя, человек — рыбу, а червь — человека. И все сыты!
Барон с меня, я — с мужика.
Глядишь:
— Переложил!
Полцехина ещё в мою пользу осталось.
Не без удовольствия даже время проходило.
Турниры.
Мы — бюргеры. На турниры не ходили.
Но интересоваться — интересовались.
Сегодня одному барону на турнире голову вдребезги. Завтра другого копьём насквозь. Послезавтра третьего мечом пополам.
— Бароном меньше!
За турнирами следили с интересом.
Как вдруг пошёл кругом говор.
Как море, всколыхнулось всё.
— Святая земля! Иерусалим! Сарацины!
У меня тоже в семье приняли самое горячее участие.
Жена, дочери на плащи кресты шили. Сын хлеб, которого не доест, на сухари сушил.
Разве мы не христиане!
Я речи говорил.
Каждый почти вечер на площади:
— Разве не возмутительно?! Сарацины Святой землёй владеют!!!
Епископ даже меня хвалил:
— Ревностен!
Я, как все.
И вот двинулись крестоносцы.
Пришли к нам в город. Разместились по нашим домам. Стан вокруг города разбили. Едят, пьют, оружием звенят, духовные стихи поют.
— Мы за святое дело идём!
Всё ничего.
Но когда у меня овцу зарезали:
— Для крестоносцев, что на святое дело идут.
Тут извините!
— Палестину освобождай. Но зачем мою овцу трогать?
Тут мне и пришло в голову:
— Благочестиво ли? Крестовый поход этот самый? Кто попустил сарацинов Святою землёю владеть? Господь. Всё от Него. Что ж мы, в гордыне своей, сильнее Его, что ли, хотим быть? Желаем, чтоб Святая земля была освобождена, — что мы должны делать, как добрые христиане? Господа Бога молить, молебны служить, свечи ставить. Услышит наши молитвы, — восхощет, освободит. А то: «мы сами освободим!» На свои силы полагаться да чужих овец резать! Христианское ли дело затеяли? Согласно ли со смирением?