Затрясся Овчинников, не знает, об чем речь. И без главного сыт.
— Подполковника интендантского не видал, который живую тварь вином спаивал?
Посерел Овчинников, будто пеплом ему личность натерли…
— Никак нет… А разве за это особо полагается?
— А вот ты полюбуйся.
Видит штабс-капитан, — сидит на карусели, на горячей терке хлипкий, припаянный старичок. А в середке, где механику крутят, — скворцы, гуси, собачки, всякая пьяная живность… Как налегли они на железную ось, да как стало старичка встряхивать, да качать, да подбрасывать, да вокруг себя в двойной пропорции вертеть, — хочь и не смотри! Мутит его, корежит, кишки к горлу подступают, а сблевать, между прочим, не может. Ну, а зверье, конечно, радо: верещит, лает, гогочет, — передышку на малый миг сделают, старичку на плешь монопольным сургучом покапают — и еще пуще завертят.
Давится прямо подполковник, до того ему тошно, а облегчиться нельзя.
Закрыл тут штабс-капитан личико руками, на пол мешком опустился. Не выдержал, значит… Потер ему малиновый бес шершавым хвостом уши, кое-как в чувствие привел, через руку перекинул и потаенной шахтой наверх, в Роменский уезд, Полтавской губернии, верхом на сквознячке так и вознесся.
Сидит штабс-капитан у окна хмурый, как филин, кислое молоко хлебает. На столик с полынной глянет, — так к кадыку и подкатит…
Полночь пробило. Слышит он, — шуршит за зеркалом, сухой бессмертник качается, — малиновое мурло на свет выползает.
— Здравствуйте, господин! Молочком закусываете?
— Пшел вон, тухлоглазый. Я сегодня трезвый… Как кокну тебя подстаканником, — слизи от тебя не останется. Зеркала вот только жалко.
Удивился бес. Голос, действительно, натуральный. Будто и другой кто разговаривает. Подбородок чисто пробрит. Рубаха свежая… Пуговицы на тужурке, которые удавленниками висели, все крепкой ниткой подтянуты.
Чудеса…
— А как же, — говорит, — насчет «штабс-капитанской сласти»? Я свое сполнил, а вы про подстаканник намекаете. Некоторые благородные слово свое держат…
Встал штабс-капитан. Расписки не давал, ан честь в трубу не сунешь…
С арбуза печати сбил, глину обломал, на стол поставил. Сам отвернулся.
Прыгнул бес на арбуз, верхом сел, да как припадет — и процеживать не стал.
— Ох, до чего, дяденька, скусно. За-зы-зы… До середки дошел… Пошли вам черт доброго здоровья.
Ушками шевелит, хвостик то в кольцо завьет, то стрелкой выпрямит…
Хрюкает, ножками сучит, — дорвался Игаашка до сладкой бражки…
Отвалился, обмяк, из малинового кирпичным стал. Повернулся к штабс-капитану, сам баланс на арбузе еле держит.
— А ты что ж? Вали! Я с твоей сласти добрый стал… Пей в мою голову, считать не буду. Потому я нынче сам в алкоголиках состою. Клюква-бабашка, сбирала Парашка, на базар носила, чертенят кормила…
Снял господин Овчинников, слова не сказавши, со стены вишневый чубук, окно распахнул, подошел сзади к бесу да как дунет в него из чубука, так он, сквозная плесень, во тьму и вылетел, будто и не гостил.
С той поры и сгинул. Мужички только сказывали, будто у пьяных, которые из монополии по хатам расползались, стали сороковки из карманов пропадать.
Да в лесу ктой-то мокрым голосом по ночам песни выл, осенний ветер перекрикивал… Человек не человек, пес не пес, — такой пронзительности отродясь никто и не слыхивал.
А штабс-капитан окончательно на молоко перешел. Даже хромого скворца, который по старой памяти в руку клювом долбил, пьяного хлеба требовал, — от этого занятия отучил. Спасибо малиновому бесу…
Батюшка мимо проезжал, головой покрутил: на окнах у господина Овчинникова заместо наливок бумажные ангелы на нитках красовались, — случай в Роменском уезде необнакновенный.
Однако ж, как и допреж того, гости овчинниковский хутор полным карьером объезжали. Постный чай да кислое молоко… Уж лучше к кадке в дождь подъехать да небесной жидкости в чистом виде напиться.
Чехов Антон
Что лучше?
В кабак могут ходить взрослые и дети, а в школу только дети.
Алкоголь замедляет обмен веществ, способствует отложению жира, веселит сердце человека. На всё сие школа не способна. Ломоносов сказал: «Науки юношей питают, отраду старцам подают». Князь же Владимир неоднократно повторял: «Веселие Руси питие есть». Кому же из них двоих верить? Очевидно — тому, кто старше.
Акцизные дивиденды дает отнюдь не школа.
Польза просвещения находится еще под сомнением, вред же, им приносимый, очевиден.
Для возбуждения аппетита употребляют отнюдь не грамоту, а рюмку водки.
Кабак везде есть, а школа далеко не везде.
Всего сего достаточно, чтобы сделать вывод: кабаков не упразднять, а относительно школ подумать.
Всей грамоты отрицать нельзя. Отрицание это было бы безумством. Ибо полезно, если человек умеет прочитать: «Питейный дом».
Краткая анатомия человека
Одного семинариста спросили на экзамене: «Что такое человек?» Он отвечал: «Животное»… И, подумав немного, прибавил: «но… разумное»… Просвещенные экзаменаторы согласились только со второй половиной ответа, за первую же влепили единицу.
Человека как анатомическое данное составляют:
Скелет, или, как говорят фельдшера и классные дамы, «шкилет». Имеет вид смерти. Покрытый простынею, «пужает насмерть», без простыни же — не насмерть.
Голова имеется у всякого, но не всякому нужна. По мнению одних, дана для того, чтобы думать, по мнению других — для того, чтобы носить шляпу. Второе мнение не так рискованно… Иногда содержит в себе мозговое вещество. Один околоточный надзиратель, присутствуя однажды на вскрытии скоропостижно умершего, увидал мозг. «Это что такое?» — спросил он доктора. — «Это то, чем думают», — отвечал доктор. Околоточный презрительно усмехнулся…
Лицо. Зеркало души, но только не у адвокатов. Имеет множество синонимов: морда, физиономия (у духовенства — физиогномия и лице), физия, физиомордия, рожество, образина, рыло, харя и проч.
Лоб. Его функции: стучать о пол при испрошении благ и биться о стену при неполучении этих благ. Очень часто дает реакцию на медь.
Глаза — полицеймейстеры головы. Блюдут и на ус мотают. Слепой подобен городу, из которого выехало начальство. В дни печалей плачут. В нынешние, беспечальные, времена плачут только от умиления.
Нос дан для насморков и обоняния. В политику не вмешивается. Изредка участвует в увеличении табачного акциза, чего ради и может быть причислен к полезным органам. Бывает красен, но не от вольнодумства — так полагают, по крайней мере, сведущие люди.
Язык. По Цицерону: hostis hominum et amicus diaboli feminarumque[21]. С тех пор, как доносы стали писаться на бумаге, остался за штатом. У женщин и змей служит органом приятного времяпрепровождения. Самый лучший язык — вареный.
Затылок нужен одним только мужикам на случай накопления недоимки. Орган для расходившихся рук крайне соблазнительный.
Уши. Любят дверные щели, открытые окна, высокую траву и тонкие заборы.
Руки. Пишут фельетоны, играют на скрипке, ловят, берут, ведут, сажают, бьют… У маленьких служат средством пропитания, у тех, кто побольше, — для отличия правой стороны от левой.
Сердце — вместилище патриотических и многих других чувств. У женщин — постоялый двор: желудочки заняты военными, предсердия — штатскими, верхушка — мужем. Имеет вид червонного туза.
Талия. Ахиллесова пятка читательниц «Модного света», натурщиц, швеек и прапорщиков-идеалистов. Любимое женское место у молодых женихов и у… продавцов корсетов. Второй наступательный пункт при любовно-объяснительной атаке. Первым считается поцелуй.
Брюшко. Орган не врожденный, а благоприобретенный. Начинает расти с чина надворного советника. Статский советник без брюшка — не действительный статский советник. (Каламбур?! Ха, ха!) У чинов ниже надворного советника называется брюхом, у купцов — нутром, у купчих — утробой.
Микитки. Орган в науке не исследованный. По мнению дворников, находится пониже груди, по мнению фельдфебелей — повыше живота.
Ноги растут из того места, ради которого природа березу придумала. В большом употреблении у почталионов, должников, репортеров и посыльных.
Пятки. Местопребывание души у провинившегося мужа, проговорившегося обывателя и воина, бегущего с поля брани.
На магнетическом сеансе
Большая зала светилась огнями и кишела народом. В ней царил магнетизер. Он, несмотря на свою физическую мизерность и несолидность, сиял, блистал и сверкал. Ему улыбались, аплодировали, повиновались… Перед ним бледнели.
Делал он буквально чудеса. Одного усыпил, другого окоченил, третьего положил затылком на один стул, а пятками на другой… Одного тонкого и высокого журналиста согнул в спираль. Делал, одним словом, чёрт знает что. Особенно сильное влияние имел он на дам.
Они падали от его взгляда, как мухи. О, женские нервы! Не будь их, скучно жилось бы на этом свете!
Испытав свое чертовское искусство на всех, магнетизер подошел и ко мне.
— Мне кажется, что у вас очень податливая натура, — сказал он мне. — Вы так нервны, экспрессивны… Не угодно ли вам уснуть?
Отчего не уснуть? Изволь, любезный, пробуй. Я сел на стул среди залы. Магнетизер сел на стул vis-à-vis, взял меня за руки и своими страшными змеиными глазами впился в мои бедные глаза.
Нас окружила публика.
— Тссс… Господа! Тссс… Тише!
Утихомирились… Сидим, смотрим в зрачки друг друга… Проходит минута, две… Мурашки забегали по спине, сердце застучало, но спать не хотелось…
Сидим… Проходит пять минут, семь…
— Он не поддается! — сказал кто-то. — Браво! Молодец мужчина!
Сидим, смотрим… Спать не хочется и даже не дремлется… От думского или земского протокола я давно бы уже спал… Публика начинает шептаться, хихикать… Магнетизер конфузится и начинает мигать глазами…