Шекспир и его смуглая леди — страница 32 из 49

(произойдет это всего через восемь лет после нынешнего обеда в «Пчеле и улье»)…

хотя сын его, тоже Роберт Девере, третий граф, сделал для Англии куда больше папы.

А Саутгемптон и Рэтленд чем прославились? Близостью к тайне, причастностью к творчеству Великого Барда — ничем более! И который уже век толпы других шекспироведов танцуют вокруг их имен, по крохам (мельчайшим!) собирают факты… нет, всего лишь фактики, большего не сохранилось… из их жизней, чтобы хоть на миллиметр приблизиться к жизни того, кто велик и неведом.

Так что Смотритель, то есть граф Монферье, их просто за уши к славе тянет, а они, дурачье, сопротивляются: ах, зачем это нам! ах, какой из Шекспира гений! ах, что станет говорить княгиня Марья Алексевна! (Pardon за цитату из еще одного гения…)

Но недолго им осталось сопротивляться. И другим — тоже. История — наука точная. Особенно в тех случаях, когда в ней копается специалист Службы Времени…

А Уилл с Елизаветой самостоятельно не сделали ничего. Ничего не оставили графу — ни даже клочка бумаги, исписанной скверным почерком Уилла, кроме шести известных корявых автографов. То, что Уилл не писал, — это грустно, но понятно, ему еще требуется менто-связь, он без нее, выходит, — слеп, глух и нем (фигурально выражаясь), Смотритель спешит выдать желаемое за действительное. А что ж Елизавета? Она же у нас талантлива сама по себе. Вон как слилась с Шекспиром в единое (творческое, не более!) целое. Или все же Смотритель со своей менто-коррекцией и на нее действует?.. Если так, то он подарит Службе бесценный опыт. Если так…

Хотя плохо действует, если она ничего не творит — без Смотрителя.

Зато неутомимый Тимоти ни на час не прекращал свои разыскания, целеустремленно и терпеливо, подобно коту, ждущему мышку (или птичку, уж кому что ближе), следил за девушкой.

Он появился к вечеру…

(сравнительно чистый, прошедший, судя по всему, тетушкин санпропускник)…

поцарапался в дверь кабинета, был впущен и уселся в кресло перед столом, помахивая босыми, но с тщанием помытыми ногами, не достававшими до полу. Ростом не вышел, говорилось уже.

— Что новенького? — праздно поинтересовался Смотритель.

— Они сегодня уехали вдвоем, — туманно сообщил Тимоти.

— Кто они?

— Елизавета ваша и еще одна тетка.

— Из дома на Вудроуд?

— Оттуда.

— А ты опять к карете прицепился, и выбросило тебя ровно на том же повороте.

— Почему? — обиделся мальчишка. — Я сам сошел. Пораньше. Неподалеку от Сент-Джеймского дворца.

— Недолго ты на этот раз покатался… Выходит, они в сторону Тотнем-Корта сегодня не собирались?.. Да, кстати, что за тетка?

Тетка и тетка. Помоложе моей будет, но уж точно — далеко не девушка. Богатая. Платье светло-зеленое, с золотым шитьем. Волосы — как ненастоящие.

— Возможно, что и ненастоящие. Парик называется… И что они делали около Сент-Джеймского дворца?

— Около — это они прогуливались. Ровно до ворот во дворец. А потом перестали прогуливаться, потому что вошли в ворота. И чего они там делали, не знаю, потому что рылом не вышел, чтоб меня во дворцы пускали.

Очередная новость Тимоти оказалась не менее ошеломительной, нежели «про графов», которых в большом количестве учил досточтимый Колтрейн, и не менее темной. И что это за графы — полная темнота, и что делала Елизавета с теткой…

(тетка — фигура речи или тетка — родственница?)…

в одной из королевских резиденций — еще большая темнота. Хотя последнюю темноту особо хотелось подсветить, но есть вопрос, вернее, два: как и чем?

— Ты не попытался узнать, что это за тетка? — спросил Смотритель.

— Как не попытался? Попытался. Вернулся на Вудроуд, вызвал Бена… ну сын экономки это… велел спросить у матери.

— Спросил?

— Ясный пенни!

— Так кто? Не тяни!..

— Будете смеяться, но она вроде бы — дочь или племянница старого Колтрейна.

— Обсмеялся уже! Дочь или племянница?

— Мать Бена не знает. Или знает, но не хочет говорить. Орет и ругается. Бен говорит, так всегда. Там прямо как в пыточной, когда она в дом приходит: слово скажешь — руку отрубят.

— Кто отрубит?

— Ну, Анна… мать Бена. А еще страшнее — хозяйка, ста рая Мэрилин, тетка хозяина дома.

— Ты как не о жилом доме рассказываешь, а о тюрьме какой-то. Пыточная, руку отрубят… Елизавета — умная и порядочная девушка. Была б там пыточная, она б в нее — ни ногой.

— А если она, Елизавета ваша, не знает, что там пыточная?

Вопрос звучал логично. В конце концов, девушка ходит (якобы!) к старому ученому, который (якобы!) не имеет никакого отношения к соседям сверху. Ну, некое, впрочем, имеет: мать Бена, Анна, убирается у него в комнатах, как Тимоти рассказывал. Правда, не очень понятно, почему приход дочери или племянницы соседа снизу вызывает такие приступы конспирации у соседей сверху?

Или они не соседи?..

Или возникшая тетка — никакая не дочь и не племянница, а версия о том — миф местного значения?

Похоже, пришла пора прогуляться по берегу Темзы в то время, когда у ученого-гидравлика вновь подойдет срок измерять скорость течений в реке.

13

Утром принесли переписанные экземпляры четвертого акта, а к обеду Елизавета и Уилл поставили, как принято говорить, последнюю точку в «Укрощении», завершив пятый акт именно так, как ему и полагалось завершиться: предсказуемо, то есть счастливо, гладко, назидательно и… как бы это помягче… без искры, что ли.

Нет, нет, никакого сравнения с тем жестяным текстом, который Смотритель слышал прежде из уст провинциальных актеров. К тексту Уилла претензий — никаких. Финальный монолог Катарины — это… это вот как: если Шекспир — солнце английской драматургии, то монолог — солнечная поляна Renaissance в средневековом, темном лесу театральной словесности.

Каково сказано, а?..

А и в самом деле: монолог можно записывать на скрижалях тоже средневековой семейной жизни, если б они имелись в Англии.

А они, к слову, имелись в России и звались «Домостроем». То же самое, только скучнее написано.

«Муж — повелитель твой, защитник, жизнь, глава твоя. В заботах о тебе он трудится на суше и на море, не спит ночами в шторм, выносит стужу, пока ты дома нежишься в тепле, опасностей не зная и лишений… — И далее: — Как подданный обязан государю, так женщина — супругу своему. Когда ж она строптива, зла, упряма и не покорна честной воле мужа, — ну чем она не дерзостный мятежник, предатель властелина своего… — И в итоге: — И я была заносчивой, как вы, строптивою и разумом и сердцем. Я отвечала резкостью на резкость, на слово — словом; но теперь я вижу, что не копьем — соломинкой мы бьемся, и только слабостью своей сильны…»

И прочее — в том же духе смирения и преданности господину своему, что, кстати, не противоречит Священному Писанию.

И нечего, сам себя одернул Смотритель, ерничать по поводу банальности такого вывода из целого сонма увлекательных и ярких коллизий пьесы. Время на дворе — выводу соответствующее. Да и в банальностях этих спрятан умный и тонкий подтекст, а вернее, махонький золотой ключик к образу Катарины, которая отнюдь не смирилась с абсолютным главенством Петруччо, а лишь сменила роль.

Не в пьесе, а в жизни.

Женщины сильны своей слабостью? Отлично! Значит, станем слабыми. Не все ли равно, как взять верх в бесконечной позиционной войне полов? На войне все средства хороши — для победы, естественно. И разве не к той же мысли (или идее) приходили тысячи женщин (умных, разумеется) и до Катарины, и после нее, и при жизни Смотрителя тоже пользуются слабостью, как оружием? Смертельным, надо признать…

А многие из них о Шекспире даже не слышали.

Да, кстати, монолог-то сам Уилл написал, а Елизавета молчала.

Смотритель спросил у нее, когда Шекспир закончил читать:

— Вы согласны с Катариной?

— А разве есть другой выход? — спросила она в ответ.

— Не знаю. Наверно. Бороться.

— За что?

— За свои права, — ответил Смотритель (именно он, а никакой не граф), потому что для Смотрителя равенство женщин, за которое они боролись не на жизнь, а на смерть (мужчин, естественно) последние триста лет, было неотъемлемой частью собственного существования.

В Службе такой прокол-оговорка спеца имел точное название «подсознанка», то есть нечто настолько прочно въевшееся в мозг, что легко выскакивает из подсознания вопреки окружающей реальности. Вообще-то наказуемо.

— Какие права? — не без горечи, странной в эти суровые к женщинам времена, спросила Елизавета. — Все, что Уилл вложил в уста Катарине, суть наши права. Мы и вправду ничтожные и бессильные черви.

— И вы тоже? Вот уж не поверю.

— Я сильна всего лишь тем, что понимаю нашу реальную ничтожность.

— Но Уилл вложил в уста Катарине и такое: вы слабостью своей сильны. Полагаю, это не парадокс. Сила слабого… конечно, если он умен… заключена в том, что он оставляет сильному право кичиться своими силой и властью над слабым, но, оставляя ему это право, на деле управляет этими силой и властью, как собственными. Что умнее: казаться или быть?.. Мужчины… я о своем племени веду речь… предпочитают первое.

Внешние атрибуты для них — главное. Женщины, признавая эти атрибуты, во все времена вертели сильными мужами, как жонглеры своими шариками и булавами… А насчет борьбы за права… Я неловко пошутил, Елизавета. Такая борьба по определению бессмысленна. Она изматывает, обессиливает, лишает разума. Куда проще: прийти и взять то, что вам нужно.

— То есть украсть…

— Помилуйте! Что же получается, по-вашему? Египетская царица Нефертити воровала? Великая Сафо — воровка? А царица Савская? А Клеопатра? А юная Суламифь, превратившая могущественного Соломона в раба?.. Ну-ка рискните упрекнуть их в банальном воровстве!.. И у вас есть еще одно оружие. Правда, им очень непросто пользоваться, потому что оно очень часто оборачивается против того, кто его применяет.

— Что за оружие?

— Любовь, — сказал Смотритель.