Шел прохожий, на прохожего похожий — страница 37 из 75

– А где же твой пес?

– Та… он остался охотиться, – рассмеялся Федя, – ей-бо!

…Мы шли однажды с ним на пруд, как два гусака, в голове босоногого выводка. Моросил дождик.

– Теперь он у нас постоянный житель, этот дождь, – сказал Федя. – Хорошо! Воды в ставке прибавится, рыба веселей будет жить. – И тактично заметил: – Мы маленьких выпускаем… А большие не ловятся. Правда, хлопцы? – оглянулся он на учеников. – Я же их не учу, чтоб они стреляли и сетями браконьерили, а красоте… Как Они меня учили.

– Кто Они?

– Мама…

Второй сон Марии

«Словно кувшин мне на голову поставили, – сказал директор мастерских народных промыслов, обращаясь к Марии, – вот как я вырос благодаря красоте, которую ты творишь».

Про этот кувшин она вспоминает и радуется, хотя сама поездка ее в тридцать пятом году в Киев была тяжелой. Правда, видала она тогда сон: будто в чистом-то месте повесили разные люди свои рисунки, а Мария вроде подумала, что повесь она свои, то лучше других будут, и тут же спохватилась – может, грех так думать.

Местом этим оказалась Киево-Печерская лавра, где и находились те мастерские, куда она попала благодаря Татьяне (фамилию Мария не припомнит) и другим людям, которые ездили по деревням, разыскивая самобытных мастериц. Люди те, как ныне Данько, остро чувствовали потребность сохранить народное искусство и «вырастали на целый кувшин» от общения с народными художниками…

Намаялась Маруся, поднимаясь на второй этаж в мастерские, и заплакала на убогость свою и решила назад в Болотню возвращаться, но услышала песню «Летит галка через балку» и ткнула резиновым копытцем костыля в дверь, где сидели девушки и рисовали.

– А ну, дайте мне бумагу и красок, – сказала Мария.

– Как можешь – то берись, а не можешь – то не берись, – сказала будущая подруга Параска Власенко громким, как она говорила, голосом, оторвавшись от этюда – коврика.

– О, думаю, какие тут люди серьезные! – рассказывала потом Мария Авксентьевна.

Дали ей бумаги, «красок красивых», и нарисовала она рушник. Директор как увидел, сейчас велел ее взять в лавру и пусть отдыхает. Потом наработала она картин удивительных, наградили дипломом и премию дали тысячу тех рублей, и директор отвез ее в ортопедическую больницу. «Примаченко, – сказали с уважением в больнице, – сделаем тебе операцию, будешь хоть и с палочкой, а ходить».

Мария встречает земляка

Он приехал вместе с другими военными в кузове грузовика в лавру и увидел случайно ее, сидевшую на скамейке.

– Маруся, здоров!

Она знала его давно. Он ходил в Болотню, где жила его мать. А после возвращения Примаченко из Киева домой он снова стал ходить в Болотню. Демобилизовавшись, он возил почту. Отвезет, поставит коня во дворе – и в гости. Маруся хоть и ходила плохо и в хозяйстве не годилась, но лицом была хороша. Да еще, за свое искусство получив деньги, купила патефон, кровать новую, одеяло… Всякого добра накупила. Он и стал крутить тот патефон. Год крутил, пока не настала война.

Свадьбы не было.

Когда Федор родился, дали отцу знать на фронт, и он ответил: «Пусть сын растет, счастливым будет и ждет батька, а я иду в пятый раз в атаку». Потом случилось известие.

Федор пришел домой

И сразу в избу ворвался праздник. Он умывался и улыбался, переодевался и улыбался, отбивался от беззлобных упреков мамы и жены и улыбался ослепительной улыбкой на черном от полевого загара лице. Он был похож на Отелло, которому, вопреки замыслу Шекспира, Яго сказал, что Дездемона верна, соскучилась и ждет.

– Слышите, что Юра говорит? Я ж в Москву еду! Все посмотрю. Красную площадь и все кругом. Там же люди… ого! Кофту вам, мама, куплю зеленую и Кате гостинца и хлопцам. А за телятами кто? – спросил он меня без перехода.

– Председатель сказал, поставит хорошего человека.

– Ну то ладно. А то знаешь… Когда я пасу телят, так аисты, как они ходят возле стада, словно помогают мне пасти. Люблю я пасти и косить люблю… И за плугом – это же самая лучшая физкультура.

– То-то ты к ночи от этой физкультуры ногами дрыгаешь, – говорит Мария.

Катя смеется.

– Гектар вспахать, так, наверное, я как пешком до Киева добрался.

– Ну да? – сомневается Катя.

– Ну до Дымера… Мне было четырнадцать лет, я семьдесят соток вспахал на конях. Носом, правда, кровь пошла…

К четырнадцати годам у него уже был двухлетний трудовой стаж и брошенная после четырех классов школа. В пятьдесят втором году умер дед Авксентий Примаченко, и старшим в их малой семье стал Федор. Пенсию Марии определили небольшую, рублей шестьдесят пять на старые… Тогдашний председатель Николай Моисеевич Диденко давал Феде подработать. Возить воду к движку. Работал он хорошо, и давали ему коней в лес съездить и доски на дом…

Потом пошел он учиться в вечернюю школу и стал на пять лет колхозным кузнецом. Работал, за мамой присматривал, картины рисовал, заканчивал десятилетку. «Та такое образование не особенное получилось».

Он приходил в одиннадцать часов из школы, где отсиживал после работы, и рисовал. Шестьдесят картин сделал, пока в кузнице работал.

…Когда маленький Федя сам ногами пошел, он уже не просился на руки. Видимо, чувствовал, что мать не может его носить. Сама едва двигалась с палкой или костылем. Да и куда ей было ходить. Вокруг война.

Мария вспоминает жизнь, хотя она целиком и не очень запомнилась ей. Горе и война запомнились и что было тяжело, будто душа под лед ушла. Знала она, что на фронте трудно, а под гнетом легко не бывает. Помогать ей никто не помогал, да и кто мог, если отец, первым вступивший в колхоз, и брат Петро, первый председатель того колхоза, прятались от фашистов по лесам. Федю отправила Мария к дядьке Савочке на хутор, а сама жила и горевала одна. И хоть верила Мария, что в войне наша сила победит, а без вести жила в тревоге аж до той зимней ночи, когда увидела сон.

Третий сон Марии приснился, когда немцы
подошли к Москве

Будто вышла она на улицу, и все люди вышли, а над ними низко туча черная на все небо. И волнуются все, потому что как упадет та туча на людей – Страшный суд будет. А уж вдруг раскаленное солнце ударило в эту тучу и в другой раз, и раскололась туча, а солнце пошло в гору, и пошло, пошло, и там уже греет где-то, а нам холодновато пока. А там греет…

И поняла Мария, что немцев солнце победит и надо теперь ей ждать, когда оно станет греть на Украине, а только ждать предстояло еще чуть ли не два года.

И еще был сон про лебедей, гнавших черных птиц, и нарисовала она тот сон в картину. Это было уже накануне освобождения, но о приближении наших Мария знала и без сна. Больше лютовать стали немцы… Петра-пивовара, брата Ивана – в яму. Восемьдесят человек положили в яму в райцентре Иванкове.

Мария Авксентьевна опустила голову:

– Ой, лихо, лихо! Люди, что вы творите? Не люблю войну… Кабы все люди взялись за землю, а не за те ломаки (палки) дурные, какими бы они были гордыми да богатыми. Разве тем, что на земле или возле дела, надо воевать? Гнать велики гроши на то клятое оружие? Кто к войне зовет, тот обороняет себя от своих людей. Он для себя все значит и других собой дурачит, – заключила Мария, словно подписала одну из своих картин.

Катя бросила возиться и стояла задумчиво у окна, глядя во двор на сынов, таких же добрых и красивых, как сама она и Федор. Они чистили мотор мопеда, который испортил Федор, насыпав в бак сахар, чтобы Петя, мотаясь по шоссе в другое село к девушке, не попал ночью под машину. Когда диверсия раскрылась, я думал, будут спор и ссора, но Петя, мягко улыбаясь, сказал:

– Вы ж, батько, больше не кидайте в бак сахар!

– Ага, – ответил Федор.

Катя вышивает ришелье

Все время, что не ухаживает за Марией и детьми, не ходит за скотиной, не возится в огороде, не стирает, не варит, все это время сидит за швейной машинкой и вышивает узоры на белом полотне. Долгое время ей не разрешали работать дома и давали большой план, а тут забота: что стар, что млад, что Федя… Принесла она раз из аптеки пластырь от мозолей, которые Федор нахаживает за телятами, а он боится лечиться, говорит: «Ноги пусть устают, это ничего, я за руки опасаюсь, чтобы потом около кисточек не было плохо».

Но это слова. На руках у Феди такие же мозоли, и она переживает, что устает Федя от колхозных дел и некогда ему бывает не только рисовать, но и придумывать картины.

– От это нет! – решительно отвечает Федор. – Мне ж картины в голову приходят на работе, в поле. А бывает, ночью встану – Катя знает – план складывать. Приходит, и всё! И вообще: мне что художество, что колхоз – разницы нет, а вот на производство меня не тянет. Там земли нет, в одном дворе надо работать. А тут все я переделал и все меня за это любят. Вот давай, я запрягу коней и проеду селом. Двадцать человек скажут: «Федя, вспаши мне…» От как любят.

Он правда вспашет лучше всех, и подкует, и дом поможет сложить, и все с удовольствием и без всякого ощущения, что кто-то задолжал ему за помощь. Да он и не думает, что кому-то помог. Женщины – те скажут: «Кто в селе дом складывает, там и ты на стропилах сидишь, топором машешь, а тебе кто помогал?» Федя засмеется, отмахиваясь:

– Для меня ж это удовольствие. Надо все любить, чтоб получалось хорошо. А я люблю и колодец выкопать, и пахать, и косить, и дерево посадить. О! Что за Украина будет без садов.

Я вспомнил, как весной повел меня Федор в сад показывать, как он «прищепил» на антоновку полдесятка других яблонь, и грушу, и сливу (а может, и вишню). Оно ж цвести будет сколько времени, восхищался он, и интересно! Он ходил по цветущему саду и рассказывал, что картины надо поставить под деревья и это будет правильно, потому что все, что он с мамой рисует, отсюда, от природы, и берется.

Я запомнил эту Федину мечту и обещал на выставке в Москве сделать так, чтоб его картины «паслись на природе».